Григорий Карпилов●●День рождения

Материал из ЕЖЕВИКА-Публикаций - pubs.EJWiki.org - Вики-системы компетентных публикаций по еврейским и израильским темам
Перейти к: навигация, поиск


Характер материала: Художественное произведение
Автор:
Григорий Карпилов
Копирайт: правообладатель разрешает копировать текст без изменений опубликовано с разрешения автора
День рождения

Хацкель сидел на лавочке возле трёхэтажного деревянного дома и подставлял лицо лучам ещё тёплого осеннего солнца. Он ждал, когда женщины, готовившие на втором этаже праздничный обед, позовут его к столу. Сегодня ему исполнилось 90 лет. С тех пор, как их переселили в гетто, у него появилась куча свободного времени — и он думал, вспоминал, размышлял и всё никак не мог понять: где, когда он ошибся и пришёл — после столь долгой и полной трудов жизни — к этому дому, к этой скамейке, к воплям и расстрелам по ночам… А последнее время расстреливать стали и среди бела дня, вывозя на казнь по несколько десятков человек в переполненных грузовиках.

Нет, нельзя сказать, будто вся жизнь до гетто была безоблачной. «Еврейское счастье», — подумал он и усмехнулся, вспомнив, как решили они с женой, что жизнь у моря будет именно тем, что им надо, и пережили, — слава Богу, пережили! — одесский погром. И, бросив всё, вернулись в родную Карпиловку, где тоже было много всякого, но, по крайней мере, здесь их не убивали (хотя один раз всё же пытались — так, под горячую руку).

Вспомнилось, когда жили в Одессе, дружил он с огромного роста парнем. Звали его Семён, работал он на мясобойне. Вопреки расхожему мнению, пил он водку ничуть не меньше, чем остальные рабочие — русские, украинцы. На мясобойне пили водку все, даже татары. У Сёмы был друг, Никита. Добродушный увалень, тугодум. И незадолго до погрома предложил он Семёну, чтобы тот с семьёй перебрался к нему, пока не закончится смута. Семён семью к нему отправил, а сам остался дома — стеречь добро. Добра он не нажил, но не хотел в своём доме посторонних.

А перед самым началом погрома к нему пришёл Никита. Выпили они — немного, для смелости: не туши рубить. И когда черносотенцы пришли к дому Семёна, вышли оба друга на крыльцо с огромными топорами в руках и встали — плечом к плечу. Среди черносотенцев был брат Никиты, Николай. И стал он стыдить брата: мол, с кем связался, разве мы мало от них, жидов, терпели, да неужели ты на брата руку поднимешь. Постояли, побранились, да и ушли ни с чем — побоялись под топоры лезть, с бабами да стариками справиться было легче, да и веселее. А вечером того же дня зарезал пьяный Николай своего брата Никиту — дружки подначивали: разберись, мол, что это за брат, он тебя на жида променял. А наутро, поняв, что сделал, Николай повесился.

У Хацкеля с женой было семнадцать детей; не все, конечно, выжили (старик сейчас, пожалуй, и не вспомнил бы, как звали умерших — в основном, от болезней, которые в их местечке некому было лечить). Дети были хорошими, трудолюбивыми. Исаак стал раввином и жил сейчас в Палестине. Он учился на раввина в Вильно и там принял новую фамилию — теперь он Виленский. Изя — инженер, сейчас он вместе со своим заводом был где-то на Урале. Ефим ещё до революции стал уважаемым человеком — у него были свои дома на Московской улице в Минске. Вскоре после революции, когда уже всё стало ясно, уехал в Америку. Было от него одно письмо, писал, что дела идут на лад, собирается переехать в Аргентину. Там у него, писал, будет своё дело. Любимчик Гирш стал доктором — сейчас он на фронте.

Две дочери — Анна и Ева были сейчас рядом с ним, и это его пугало больше, чем то, что Гирш под пулями и снарядами спасал раненых бойцов. Что ждёт дочерей? Хорошо, что жена Хая не дожила до этого дня — она умерла бы от горя, а не от рака.

Старик вспомнил, как получал советский паспорт. Начальником паспортного стола был бывший «революционный матрос», ходивший на службу в бушлате, перевитом пулемётными лентами. В лентах не было патронов, их заменяли папиросы. Заполняя анкету, Хацкель написал в графе национальность — «бывший иудей». Матрос, наткнувшись на эти слова, сказал: «Не понято». И переправил «иудея» на «индея». Старик спросил, что такое «индей». Матрос стал уточнять, что такое «иудей». «Ну, это то же, что еврей», — решив не углубляться в суть, ответил Хацкель. Матрос, подумав, написал после слов «бывший иудей» «и настоящий дурак», а в паспорте написал — «еврей». Так Хацкель, крестившийся в своё время во имя избежания жизненных проблем, вновь стал «евреем».

Причины, побудившие его креститься, были просты, но с посторонними о них не говорилось. Дело в том, что в 1914 году, когда началась война, на фронт из их Карпиловки должны были пойти шесть белорусов и два еврея (такой был порядок при проклятом царизме). Поскольку в деревне было две еврейские семьи, но сыновья были только у Хацкеля, он решил их уберечь от армии. Помещица не хотела терять Хацкеля — он был прекрасным кузнецом, но понимала его и отпустила. Хацкель, крещённый под именем Харитон, вместе с семьёй уехал в Минск.

Жена Хая стала Раей, а для людей малознакомых — Раисой Васильевной (отца её звали Велвелом).

Гирш, ставший Григорием, уехал в Москву и поступил в Московский медицинский институт.

Интересно, что рабочие называли Изю Игорем Харитоновичем и думали, что так и есть на самом деле.

После «возвращения» еврейства все вернули себе прежние имена, но оставили благоприобретённую фамилию — Карпиловы, данную по названию брошенной родины, прежняя — Левины — канула в Лету…

Когда Гирш учился в Москве, его однокурсником и другом был Ханан, родные которого также жили в Минске. Однажды, на каникулах, когда оба были в Минске, Ханан познакомил Гирша со своей сестрой, Рахилью. Идейные расхождения — Рахиль была эсеркой — не помешали Гиршу влюбиться в неё.

Рахиль привозила подпольную литературу на явочные квартиры. Но вот беда — она совершенно не умела водить за нос сыщиков и после того, как сгружала литературу, в квартире неизменно появлялись жандармы с обыском. Был период, её даже стали подозревать свои — полиция появлялась в явочных квартирах каждый раз после её визита, а саму Рахиль не трогали. А зачем её было трогать? Кто бы ещё проявлял подобное легкомыслие, совершенно не следя за тем, есть «хвост» или нет?

Позже единомышленники Рахили использовали её «способность» регулярно приводить за собой шпиков. То есть Рахиль была убеждена, что возит литературу: брошюры, газеты и т. д. На самом деле, под тоненьким слоем газет была мина с часовым механизмом. Когда Рахиль уходила, а в квартире появлялись полицейские, мина взрывалась. Один раз Рахиль не успела далеко отойти от дома, а заряд был очень мощным, и Рахиль получила небольшую контузию.

Вскоре она перешла на заграничную работу и оказалась в Турции. Через какое-то время она упала в пропасть — не смогла разминуться на горной дороге со встречной повозкой. Пропасть была не слишком глубока, на дне её росла высокая трава, и Рахиль упала в неё, не получив ни единого ушиба. Но сверху свалилась лошадь…

Итогом этого происшествия оказалась сломанная нога, которая затем неправильно срослась, и Рахиль на всю жизнь осталась хромой. Как знать, может, в этом и было её счастье? Гирш уверенно констатировал, что на этом революционную «карьеру» можно считать законченной и можно переходить к более спокойной семейной жизни. Рахиль не сочла нужным возражать. Специальности у неё не было, когда-то она окончила гимназию и фельдшерские курсы, этих знаний было достаточно, чтобы лечить собственных детей, периодически застревавших в разных детских болезнях — особенно этим отличался младший сын.

«И жили они долго и счастливо», и только в редкие минуты раздражения Гирш называл жену «Фанни», намекая на её «боевое» революционное прошлое.

Несмотря на почтенный возраст, у Хацкеля не было правнуков. А внуков было много, и он стал их вспоминать. И сразу вспомнил забавный случай. У Гирша был сын Саша. В 27-м году ему было десять лет, он отдыхал летом в деревне. И ему сказали, что скоро у него будет братик или сестричка. Саша понял, что в такой ответственный момент он не может оставаться в стороне от грядущих событий, и отправил в город телеграмму: «Если родится сын, назовите кретина Витей». До родов было ещё далековато, сын родился только в декабре, но Сашину просьбу выполнили.

А сейчас Сашенька был в Ленинграде и, судя по слухам, дела там плоховаты. Саша — талантливый мальчик, играет на мандолине и скрипке, закончил ВУЗ, учился то ли на физика, то ли на математика — Хацкель не помнил, но что-то связано с наукой. Прекрасно рисовал и делал иллюстрации к книге Гирша о разных страшных заболеваниях в носу — Гирш был отоларингологом, профессором. Когда-то Гирш работал в Минске, заведовал кафедрой в мединституте, но потом самый главный чекист Белоруссии посоветовал ему уехать из столицы; многих коллег Гирша уже забрали — никто из них не вернулся, и Гирш с семьёй переехал в Витебск.

Кстати, когда-то Хацкель спрашивал у Гирша, что за странная фамилия у главного чекиста республики — вроде не белорусская? Гирш ответил, что он из Грузии и настоящая его фамилия другая, но для удобства произношения в Белоруссии он её изменил. Удивительно, как много причин у людей для изменения настоящей фамилии. Из всей родни только Ефим оставил прежнюю — Левин, в Америке на это никто не обратит внимания.

Хацкель вспоминал эту историю с Гиршем и удивлялся больше всего тому, что началось-то всё с ерунды. Ещё во время учёбы в Москве Гирш посещал подпольный марксистский кружок, потом вступил в РСДРП. Во время какого-то партийного диспута — то ли до революции, то ли сразу после — какая-то революционерка, которую звали не по фамилии, а по кличке — «Землячка», назвала Гирша «толстовцем» в пылу полемики. Ну, назвала и назвала, кого это могло тогда волновать?

Почти через 20 лет после этого диспута кто-то из партийного начальства вспомнил слова Землячки и решил, что Гирш недостоин партбилета. Его «вычистили», как тогда говорилось, «с испытательным сроком» на год — решили посмотреть, как он себя будет вести.

А как он себя мог вести — так же, как и прежде: читал лекции студентам, делал операции, занимался научной работой, писал книги. Через год его вызвали в райком и сказали, что он «хороший коммунист» и партия решила восстановить его в своих рядах.

Что творилось в его голове тогда — так и не смог он объяснить потом родным своё поведение… Гирш сказал райкомовскому начальству: «Партия прожила без меня, я проживу без партии» и, не взяв партийного билета, лежавшего на столе, вышел из кабинета на глазах у оцепеневшего от изумления руководства. И поехал домой — готовиться к аресту. Дома наготове стоял чемоданчик с сухарями и двумя сменами белья.

За ним действительно быстро приехали, но не арестовывать, а, попросив взять с собой инструменты, отвезли домой к главному чекисту республики, который ждал его, раскрыв рот — в буквальном смысле слова. Дело в том, что за обедом он подавился рыбьей костью. Его родня обзванивала всю профессуру, но как только именитые врачи узнавали, в чём дело, сразу же отказывались под разными предлогами оказать помощь — ссылались на болезнь, на давнее отсутствие практики, на перепой накануне. Гиршу звонили, но он был в райкоме, и тогда за ним приехали домой. Приехав к чекисту, он вымыл руки, подошёл к нему, едва дышащему, и мгновенно вытащил кость. Его отвезли домой.

А через час в дверь позвонили: на пороге стоял спасённый им чекист. Он прошёл в кабинет Гирша, поставил на стол две бутылки водки. Гирш пить отказался, он вообще никогда не прикасался к спиртному. Чекист выпил обе бутылки, не закусывая, и объяснил Гиршу, что тот был на волосок от гибели и спасла его рыбья кость в высокопоставленном горле. «Но я не вечен, а тебе сейчас надо исчезнуть из Минска, если не хочешь исчезнуть навсегда», — сказал он.

Витя с мамой Рахилью — в эвакуации в Челябинске. Там, по крайней мере, не падают бомбы, и гетто нет. Витя ещё совсем маленький, чтобы понять, кем он станет — но тянется к театру, это хорошо, может быть станет, как Михоэлс. В семье нужны не только врачи и инженеры.

Брат и отец Рахили погибли ещё до того, как евреев загнали в гетто. Старый друг Хацкеля Исай видел, как застрелили брата Рахили возле Красного костёла. А смерть Натана, отца Рахили, Хацкель видел собственными глазами. Было это в Александровском сквере, в центре которого стоит фонтан с мальчиком и лебедем. Старика вначале закопали по шею в землю и отрезали бороду, а потом приехал немец на лошади. Лошадь долго гарцевала вокруг закопанного человека, не понимая, чего от неё хотят люди. А потом размозжила голову Натана копытом. Хацкель будто прирос к земле, хотя надо было как можно скорее убираться отсюда — у него тоже была борода, а в отношении его национальности ни у кого не могло быть сомнений, но он стоял, его била дрожь…

Как сказать об этом Рахили, когда кончится война? И старик с усталостью подумал, что ему до конца войны, скорей всего, не дожить и Рахили о смерти отца и брата расскажет кто-то другой.

Оторвавшись от воспоминаний о внуках, Хацкель задумался о предвоенной жизни, которая казалась в сравнении с сегодняшним кошмаром безоблачной, хотя никогда такой не была. И тогда было много страха — но другого, более непонятного и оттого не менее, а более тяжёлого, давящего. Сейчас всё понятно: война, есть враги — вот они, сытые, довольные, словно на курорте; есть мы — жители этих мест, которым недолго уже осталось ходить по своей земле. А тогда, до войны, стали исчезать друзья. О каких-то прямо говорили или писали в газетах — враги, хотя Хацкель твёрдо знал, что они честные люди. О ком-то ничего не говорили, и они просто исчезали, будто их и не было никогда.

Чуть не исчез Гирш, но — повезло, он уберёгся, хотя и лишился хорошей работы в Минске. Ничего, он и в Витебске проявил себя — врач везде врач.

Брату Хацкеля, Боруху, повезло меньше, он в лагере. Но, по крайней мере, не в гетто и не в немецком лагере. И, может быть, он ещё вернётся домой.

А после войны, думалось Хацкелю, всё будет иначе. Люди уже сейчас видят многое иначе, а после войны они окончательно прозреют и даже — возможно! — перестанут видеть в евреях врагов всего народа вообще и себя в частности.

Хая говаривала: «Ой, Хацкель, когда же ты поумнеешь?». Действительно, ему казалось, что мир прекрасен; люди, его окружавшие, чудесны все до единого, но чего-то недопонимают, и оттого мир не до конца совершенен. Но сейчас бы Хая с ним согласилась — как только кончится война, мир изменится, он просто не может не измениться. Конечно, хорошо бы ещё поменять кое-кого из власти, но после войны и на самом верху поймут, что прежние чиновники никак не годятся — они уже сейчас показали, что не могут руководить. Правда, Борух, который всегда был циником, часто говорил, что рыба гниёт с головы. Наверное, его потому и посадили, что он слишком много болтал. И не всегда его слушателями были близкие люди. А ведь Хацкель часто говорил брату, что надо быть осторожным в словах, не все понимают тебя правильно.

Племянник Яша тоже в лагере. Он был журналистом, работал на радио. Было это совсем недавно, меньше года тому назад, весной 41-го. Шло профсоюзное собрание, в президиуме сидели редактор Столин и представительница городских профсоюзов — Родина. Обычная фамилия, наверное, муж или отец — Родин. Яша часто любил играть словами и тут тоже не удержался. Негромко, вполголоса он сказал: «За Родину, за Столина». Ночью его забрали. Друг Яши, работавший с ним, сказал, что в редакции знают того человека, который донёс на Яшу. Да тот и не скрывал своего «авторства», объясняя свои действия тем, что если бы он не сообщил в органы о Яшиной фразе, то той же ночью был бы в тюрьме — «за недоносительство».

Яша получил 10 лет «без права переписки». Зачем лишать людей возможности писать друг другу письма? Боятся, что они напишут что-то лишнее? Что-то настораживает в этом приговоре… Перед войной из лагеря вернулся один из соседей, правда, уголовник. Так он сказал, что не встречал в зоне людей с таким приговором — ни среди уголовников, ни среди политических. Может, Яшу держат в какой-то особой зоне.

Мирра, сестра Хацкеля, жила в Западной Белоруссии. Какое-то время переписывались, но потом иметь родственников за рубежом стало небезопасно, и Хацкель перестал отвечать на Миррины письма. Она изредка писала, удивляясь, что брат не отвечает на письма, а затем перестала — может, ей сказали, что переписка навредит брату. Какое-то время сестра сидела в польской тюрьме, потом бежала. Долго скрывалась в подполье, почти до прихода в Западную Белоруссию советских войск.

После 39-го они встретились ненадолго. Мирра и её муж были активными коммунистами, состояли в компартии Западной Белоруссии и первое время, оказавшись волею судьбы и Красной Армии в Советской Белоруссии, Миррочка восторгалась и рукоплескала. Потом она стала удивляться и чрезмерным аплодисментам, и тому обличительному пафосу, с которым большинство «благословляло» вчерашних друзей, коллег и родственников на верную смерть. Она спрашивала Хацкеля, как он объясняет всё происходящее — ей, видно, казалось, что старший брат, как мудрый ребе, сможет внести ясность. Что мог он ей сказать? Только посоветовать вести себя осмотрительнее…

Мирра забыла, где находится, и её тонкий голосок бесстрашно звучал на многочисленных собраниях в защиту невиновных. Долго это продолжаться не могло. Вскоре Мирру забрали. Её муж ходил полумёртвой тенью по городу, его все сторонились и при встрече делали вид, будто не знакомы. Через два месяца после ареста Мирры он выбросился из окна.

…Хорошо бы Аню и Еву переправить отсюда подальше, но куда? Говорят, на Могилёвском направлении действуют партизанские отряды и среди них даже есть еврейский. Люди судачат, будто евреев в обычные отряды не берут и будто вышел об этом приказ самого главного партизанского командира. Верить в это не хотелось, но и еврейский отряд не от хорошей жизни появился. Уж сейчас хоть, перед лицом общей беды, могли бы нас не разделять. Тем более здесь, в Белоруссии, мы все жили мирно и сообща. Брат Борух жил до революции под Ивье, так он говорил, что если у соседа-татарина горе, никто во всём местечке не праздновал, а если у соседа-еврея свадьба, то на ней гуляли все — и татары, и поляки, и русские.

У писателя Исаака Бабеля есть рассказ, так там главный герой говорит про то, что лучше бы бог поселил евреев в Швейцарии, где горы, озёра и сплошные французы. Это Бабель написал, чтобы вышло посмешнее; евреям везде плохо, их нигде не любят, да и они сами порой себя не любят и стараются лишний раз не говорить о том, что они — евреи.

А теперь их и вовсе решили со свету сжить и если Красная Армия будет продолжать отступать, возможно, их действительно всех уничтожат. Ну, не всех, где-то евреи останутся — в Америке, Палестине, Китае, но большинство убьют. А те, кто останется, не должны высовываться, чтобы кому-то следующему не пришла в голову идея, что без евреев жизнь будет лучше.

Гитлер не одинок в своих идеях, совсем не одинок. И если подумать хорошенько, то и советская власть не в восторге от евреев, это давно стало ясно.

Бывший сосед, Абраша Иоффе, частенько говаривал: «Знаешь, Хацкель, за что нас не любит мелиха? За то, что в Ленина стреляла Каплан. А знаешь ли ты, за что нас не любят враги мелихи? За то, что она промахнулась». Абраша часто говорил то, что даже слушать было страшно. Но он был одинок и стар; Хацкель уже тоже не мальчик, но у него большая семья.

Хацкель всё понимал, но бывали минуты, когда он терял душевное равновесие. Он закипал от злости, когда соседи говорили о проворовавшемся герое газетного фельетона: «Ну, с ним всё ясно! Он же из этих…». И якобы стыдливо уводили глаза в сторону от Хацкеля. «Что! Вы! Имеете! В виду!» — кричал он, чувствуя, как стискивает голову железным обручем. Он словно тонул в куче навоза, беспомощно барахтаясь, не находя нужных слов, подходящих аргументов и задыхаясь от бешенства. Соседи понимающе улыбались…

А потом он приходил к Абраше — отдышаться, поделиться наболевшим. Абраша ласково говорил: «Мишугинер, ты надорвёшься, будь ироничнее. Зачем ты хочешь лишить гоя радости превосходства над тобой? Ведь на самом деле и он понимает, что для этой радости у него нет никаких оснований. Прости ему эту слабость… А если ты постоянно будешь напоминать ему о его убожестве, то в один прекрасный — для него! — день гой с наслаждением зарубит тебя. Вспомни Одессу!».

Хацкель понимал, что Абраша прав, но ерепенился, говорил о справедливости, о чувстве долга, о защите несправедливо обиженных… «Да, да, да! Ты, конечно, прав! Но забудь о правде, вспомни о милосердии, оно выше справедливости, не меряй на свой аршин окружающих, они не простят тебе этого. Никто из них всё равно не поймёт твой праведный гнев, для этого понимания им надо побывать в твоей шкуре. Не мечите бисер, да не судимы будете!», — увещевал Абраша.

…Да, вряд ли Красная Армия будет торопиться ради того, чтобы Хацкеля и его родных не расстреляли в этом проклятом гетто. Конечно, всем сейчас плохо и стреляют не только в евреев. Но только в евреев стреляют потому, что они евреи.

В 37-м Абраше было 97 лет, но на это не посмотрела советская власть, и Абраша исчез — будто его и не было. Соседи говорили, что он оказался японским шпионом. Наверное, потому, что любил японскую живопись и дома у него были две небольшие картинки с иероглифами по бокам. Абраша говорил, что они очень старые и очень ценные — после обыска они исчезли. Через два месяца после того, как Абрашу забрали, в его комнате поселился угрюмый лейтенант госбезопасности — может, оттого, что ему нужна была комната, Абраша и оказался шпионом?

Яша, Борух и Абраша Иоффе часто говорили лишнее. Но были люди, которые не говорили ничего лишнего, а их тоже забрали. Видно, дело не только в длинном языке.

Сашенька, приехав как-то на каникулы в Минск, рассказывал странные вещи — оказывается, в Ленинграде есть целая система, по которой совершаются аресты: сначала забирают поляков, затем — латышей (странно, вроде латыши раньше охраняли Ленина, а теперь они враги; Саша сказал загадочную фразу: «Именно поэтому»).

А ещё в Ленинграде арестовывают по буквам. Допустим, две недели арестовывают людей, чьи фамилии начинаются с буквы «А», а потом будут брать букву «Б».

Это не укладывается в голове. Получается, что власть знает, что эти люди никакие не враги, а делает из арестов нечто вроде п л а н а, да ещё стремится всячески этот план перевыполнить? Может, этот ужас творится только в Ленинграде?

Друга Гирша, ленинградского профессора Гинтавта, расстреляли в 38-м. А в 39-м, чувствуя, что НКВД подбирается (по буквам) всё ближе, старый знакомый Гирша, родственник композитора Танеева, заменил в своей фамилии две буквы, став Тореевым, и уехал с семьёй в какую-то глухую деревню на Вологодчине. Его маленькие дети, когда вырастут, могут и не узнать, из какого рода происходят.

Странно устроена жизнь. До войны Изя говорил, что на их заводе работает иностранный специалист, немецкий инженер — помогает устанавливать оборудование. А потом этот инженер оставил дома циркуль, надел шинель и стал разгуливать с автоматом где-нибудь неподалёку или сел за штурвал самолёта и сбрасывает бомбы на города, заводы которых помогал строить. Правда, может, всё и не так и инженер стал антифашистом и сидит в концлагере или валяется, расстрелянный, в яме? К Ане недавно подошёл немец — хорошо говорит по-русски, и они больше часа говорили о Чехове. Такой не будет радостно гоготать, разбивая черепа детей прикладом автомата, но, если прикажут, расстреляет и Аню, и Еву, и Хацкеля. Или его застрелит Ося, сын Боруха, и не будет знать, что Курт беседовал с Анечкой о Чехове. А может, — всё может быть, с надеждой подумал Хацкель, — Курт поможет дочкам выбраться из этого ада.

…Возле скамейки остановился немец и улыбнулся. «Какое у него хорошее, открытое, простое лицо. Наверное, бывший рабочий или крестьянин. Зачем такому война? Работал бы на заводе или на ферме, по вечерам пил пиво с друзьями, по ночам любил свою добрую и работящую жену и было бы у них много ребятишек», — успел подумать Хацкель.

Женщины, готовившие обед, услышали, как внизу коротко и сухо протарахтел автомат. Кинулись к окну и увидели старика, лежащего у скамейки, и уходящего солдата, весело что-то насвистывающего.