Вышел 1-й том комментария Библейская Динамика на английском

Его можно приобрести здесь https://www.amazon.com/dp/1949900207

Приобретите и подарите своим англоязычным друзьям - это ваша огромная поддержка нашей деятельности!




Леонид Рубинштейн●●Нельзя забыть●Дорога домой

Материал из ЕЖЕВИКА-Публикаций - pubs.EJWiki.org - Вики-системы компетентных публикаций по еврейским и израильским темам
Перейти к: навигация, поиск

Книга: Нельзя забыть
Характер материала: Мемуары
Автор: Рубинштейн, Леонид
Дата создания: апрель 2011, опубл.: октябрь 2011. Копирайт: правообладатель разрешает копировать текст без изменений•  Публикуется с разрешения автора
Дорога домой

В один из дней приехали «студебеккеры» – американские машины. Был митинг по поводу нашего отъезда, с нами торжественно распрощались. Американцы нас передавали советским войскам. Оркестр играл, многие плакали. Те из заключенных, кто оставался, со слезами на глазах прощались. Сели мы в машины, и нас привезли в город Линц в Австрию. Там началась новая жизнь с новыми приключениями. Мы сразу оказались за проволокой. Нельзя было выходить. Начались проверки. Но в Линце еще было ничего. Еще не так страшно было. Еще кушать давали неплохо. Жили в большом помещении. Тоже были, правда, нары, но были подушки, были одеяла, тюфяки, простыни. Но начались проверки: кто ты, откуда ты, как попал в плен… Это было дико.

Один раз, правда, нас свозили в Вену. Очень красивый город. Река Дунай. В Линце тоже, кстати, Дунай. Но в Линце мы его почти не видели. Спокойно жить нам не давали. Утром завтрак, потом политзанятия, потом строевая подготовка, потом обед, потом опять политзанятия. Только к вечеру давали немного свободного времени. И вызывали на проверки. Во время строевой был еще урок пения. Мы должны были разучивать песни. Идешь строем, команда: «Песню запевай». Запевали песню.

Все это било по мозгам. После концлагеря, потом после хорошей жизни в американской зоне вмиг опять попасть за проволоку, не имея права выйти... Мне запомнились слова из одной песни.

Лейтенант, не забудь,

Уходя в дальний путь,

Проплывая моря, океан,

Можно все потерять,

И невесту, и мать.

Только помни,

Что Родина ждет.

Эти слова, как кувалдой, били по голове. Невесту можешь потерять. Маму можешь потерять. А Родина ждет. С другой стороны, мы никак не могли понять, если родина нас ждет, зачем они нас здесь держат в закрытой зоне… Почему мы не можем идти гулять по городу? Но это было только начало.

Потом нас перевезли в Венгрию в город Янашкази. Там, правда, нас поселили в каком-то дворце. Говорили, помещик там жил. И тоже проверки. И тоже эту песню пели. А потом оттуда, из Янашкази, в Немишкороштуй. И всюду были проверки. Уже питание стало намного хуже. И всюду мы были за проволокой. Снова лагерь. И снова подъем. Снова отбой. Политзанятия. Строевая. И уже даже иногда и голодными были.

В Венгрии кого-то из нас брали на работы. Для наших солдат-освободителей, которые там служили, периодически нужно было что-то сделать. Надо было, скажем, дрова напилить. Для этого брали наших. Мы чувствовали: что-то не то. Не так, как в песне поется.

Потом снова в машины. Привезли нас в Западную Украину, под город Львов – в деревню Подбирцы. Там были выкопаны землянки. Это был сборно-пересыльный пункт. Последний сборно-пересыльный пункт, как нам сказали. Мол, там мы пройдем проверку, и нас отпустят по домам. Там было страшно. Мы начали голодать. Очень плохое отношение к нам. Нары. У кого было, чем укрыться, – укрывались. У кого­ не было – кому дали, кому не дали. Кому не хватает, говорят, потом дадут... И там была страшная проверка. Целая группа СМЕРШников проверку проводила. Было там много женщин. Уходит красивая женщина на проверку. Возвращается – у нее уже полоса посреди головы выбрита.

Командовал по лагерю старшина. Здоровый такой дядька. Медали у него. Он все кричал: «Немецкие подкладки».

Меня вызвали. Я рассказал все, как было. Справку, что я был в концлагере «Дахау», у меня еще в Линце забрали. У меня этой справки уже не было. Но я всегда говорил то, что было. Тогда я это помнил лучше, чем сейчас. Прошло столько лет, почти семьдесят... Они задавали такие вопросы: «Вот всех евреев убили, а ты почему-то жив остался». Я говорю: «Значит, не всех убили. Вот еще такой-то жив остался». Они: «А где ж он? Нет его. Ты один у нас». Как-то ночью меня подняли. Привели к ним. Сидят три человека. Посадили меня в сторонке. Один говорит: «Ну что, Рубинштейн? Пора кончать». Я спрашиваю: «Что кончать? Не понимаю вас». Отвечают: «Не понимаешь? Мы сейчас тебе попытаемся доказать, чтобы ты понял. Будешь говорить правду?». Я говорю: «Я все время говорю одну правду и только правду». Мне когда-то Володя Драницын сказал: «Сынок, говори то, что было. Если будешь врать, что-нибудь соврешь, так потом запутаешься. А будешь говорить то, что было, так тебя никто не запутает». Он был военнопленным, был офицером. Он во многом мне помог. Мы сдружились. После освобождения жили вместе. Я вообще к ним, к Володе, Сашке, Коле, относился, как к родным. И повторяю: «Я все время говорю вам правду». Он: «Правду? А вот документ мы нашли. Мы тебя, видишь, две недели не вызывали. И вот мы нашли документ, что ты служил во власовской армии, был осведомителем. По твоему доносу расстреляли такого-то, такого-то, такого-то. Так как, правду ты говоришь?». И тыкает в тетрадь какую-то. Я по наивности поднялся, чтобы посмотреть, где это написано. Только я подошел к столу, как один из них поднял руку и как даст мне по зубам. Мои передние зубы, чувствую, легли на язык. Кровь пошла. Я как-то утерся. А второй на меня: «Что ты поднялся?!».

Когда били фашисты, так я знал, что это фашисты. А когда меня освободили, я вернулся на родину, и меня здесь бьют – так я понял, что я дурак. Кричат они мне: «Ну что?! Посадим тебя!». А тут кровь, два зуба я вообще взял руками, сразу выбросил, два шатаются, еле держатся. Я только ответил: «Ну что ж, пережил концлагерь – умру здесь. Такова судьба». Они начали задавать еще вопросы. Причем один задает, тут же другой задает. Чтобы запутать. Я сказал: «Вообще не буду отвечать». Я уже окреп. Я уже стал здоровым. У меня уже появилась какая-то злость. Говорю: «Я буду отвечать, только если вы будете задавать вопросы по одному. Если будете так задавать, вообще отвечать не буду. Бейте меня. Можете убить! Все равно мне некуда ехать». Подержали еще немножко. Потом: «Иди!». А куда идти? Пошел в землянку. Там ребята, эти военнопленные, рядом спали. Вместе ведь приехали. Они меня стали успокаивать: «Это СМЕРШ». Рассказывают, что на фронте тоже они были. В атаку идут, а они сзади. Кто-то повернется, так они убивали. Надо было только бежать вперед. Я же этого тогда не знал.

Все кинотеатры находились на Советской улице, транспорт ходил редко. Идешь в кино мимо здания НКВД, а там окна в цокольном этаже. На улицу выходили, вокруг забетонированное углубление, и окошки видны были. А там внутри люди. Слышны были их голоса. Охраняли здание два часовых. Один – с одного конца, другой – с другого конца здания. И каждый со своей стороны шел: сойдутся – и расходятся, сойдутся – расходятся. Прохожие не имели права останавливаться, говорили, что там сидят изменники родины. Только остановишься, часовые кричат: «Проходите! Проходите! Нельзя останавливаться!». А мы, по детской наивности, были уверены, что там сидят шпионы. Но, когда я попал в Подбирцы, я это все вспомнил и понял: какой я шпион, такие и они были шпионы.

Ребята уже получили назначение: собирается команда под номером таким-то и их куда-то отправят. Для меня это была трагедия. Зубы выбиты. И я не знаю, что со мной будет. А они уже все проверки прошли, их больше не вызывают. Сказали, соберется команда и их тут же отправят. Я даже номер их команды знал.

В один из дней приходит этот старшина и ищет меня: «Иди к начальнику СМЕРШа». У него был свой кабинет. Я расплакался. Думаю: сейчас посадят меня. Очень многих, кто был под подозрением, брали сразу под ружье и отправляли. Я даже чемодан не взял. Ребятам говорю: «Заберете чемодан». Они меня провели к домику начальника. Сами остались стоять на улице, а я пошел. Сидит один офицер.

– Садитесь. Ну что, Рубинштейн. Молодец!

У меня глаза на лоб полезли.

– Я рад за тебя.

– Чему вы рады? – показываю на зубы.

– Ну, это работа у нас такая. Знаешь, сколько мы тут нашли власовцев? Сколько полицаев бывших?

– Что, я тоже полицай? Мне было пятнадцать лет! Мне сегодня еще восемнадцати нет.

– Мы тебя отпускаем. Получишь документы. Куда ты хочешь ехать? Куда документы оформлять? В Минск поедешь?

Я понял, что меня освобождают. Говорю:

– У меня в Минске никого нет. В Минске у меня все погибли. Некуда мне ехать.

– Скажи, куда ты хочешь. Туда и выпишем.

– Вот ребята, которые со мной были, они меня опекали, их направили в такую-то команду.

– Я не советую тебе ехать в эту команду.

– Почему?

– Я не советую тебе. Куда хочешь, езжай. В любой город.

– Нет. Я хочу с ними.

– Подумай.

– Я подумал.

– Ну что ж, если хочешь, хорошо. Думаю, я тебе это сделаю. Иди.

Я вышел. Все бросились ко мне. Я им рассказываю. Они: «Молодец! Молодец, что ты нас не бросаешь! Мы тебя поздравляем!». Они сами не знали, куда едут. Всех отправляли домой, а нас собрали команду, человек, по-моему, пятьдесят-шестьдесят, и направили в Курск, в рабочий батальон. Мы должны были строить там завод резино­технических изделий, который вывезли из Германии. Строить надо было в парке Солянка. Есть такой под Курском.

Их направили туда, потому что они были в плену. В плену они работали на немцев, а теперь должны были в рабочем батальоне, как мы потом говорили, отработать то, что работали на немцев.

Нам выдали сухой паек: концентрат пшенной каши в пачках. Погрузили в вагон. Тоже товарный вагон. Правда, нары там были сделаны. Ехал сопровождающий с нами. Военный, офицер. И нас привезли в Курск. Там началась новая жизнь с новыми приключениями.

Назавтра нас построили и начали спрашивать, у кого какая специальность. Ребята говорят: «Ну вот! Поехал бы ты в Минск, не надо было бы тебе здесь пахать». А мы приехали вечером, дали нам суп, похожий на лагерную баланду, и пайку хлеба. Поели и есть хочется. Нет больше ничего. Сухой паек, что нам дали, мы по дороге съели. Утречком, правда, чай дали. Хлеб – кусок белого, кусок черного. Кашу какую-то и кусок рыбы.

Я сказал:

– Ребята, я знаю малярное дело. Отец у меня был маляром. Я в гетто немного работал маляром.

Они говорят:

– Ну, может, тебе повезет.

А сами они до войны – кто колхозником был, кто кем. Не было у них специальности. Я предлагаю:

– Говорите, что вы маляра.

Потом встал и сказал, что я маляр.

– Хорошо, – говорят. – Мы тебе сделаем бригаду.

– Не надо делать, – отвечаю. – Тут еще маляра есть.

– Да? Как фамилии?

А я их фамилии наизусть знаю. Я и сегодня могу их повторить. Их уже нет в живых... царство им...

Я их записал. Меня выдвинули бригадиром. Я против них пацан, но меня выдвинули бригадиром. Они сами сказали: «Вот он будет бригадиром». Я что-то знаю, а они не знают малярное дело.

И нам сказали:

– Мы вас сейчас отвезем в парк Солянку. Там вы будете жить.

Всех туда потом, правда, жить привезли, когда мы привели в порядок пару комнат.

Мне сделали маленькую конторку такую. Там у меня кладовка была, материалы хранились. Столик стоял – наряды надо было делать. Там и работали.

Питание было отвратительное. Нас предупредили, что мы не имеем права никуда уходить. Если уйдем – будут судить, так как мы военнообязанные, только рабочий батальон. А так все, как в армии, только у нас не было подъема.

Мы знали, что в восемь часов надо выйти на работу. Выходили в семь часов, зайдем в столовую, поедим, и в восемь часов на работу. В пять часов кончался рабочий день.

Выходной был воскресенье. Еды мало было, есть хотелось, и мы решили в воскресенье смыться. В Курск сходить. До Курска было километров шесть. Мы здоровые, за несколько месяцев у американцев отъелись, поправились. Привыкли к хорошей пище.

Мы пошли. Сашка Ненахов, никому не говоря, сыпанул в карман эти швейные иголки. Я взял рубашку, кто-­то еще что-то взял. Думаем, найдем в Курске рынок, поменяем на сало, на что-нибудь. Поменяли, удалось. За рубашку дали картошки немного. А Сашка куда-то исчез. Начали его искать, пора возвращаться. А его все нет и нет.

Вдруг видим: идет и несет здоровенный кусок сала. Мы давай его ругать, думали, что украл. Он говорит – за иголки. И нашел человека, который сказал: «Приноси». Тоже какой-то дельный мужик. И договорились встретиться в следующее воскресенье. Сашка смеется: «Вот вам и иголки. За свою рубашку ты пару картошин взял, а я вон с какой добычей». И еще денег получил в придачу. Он нам говорит: «Подождите-ка». А там женщины сидели, продавали сметану, молоко, топленое молоко. И у топленого молока пенка была коричневая, и толстая, с палец. Сливки, видимо. Гладыш двухлитровый. Он спросил сколько, протянул деньги. Отпил. И каждому. Мне попал кусок этой пенки – это было что-то необыкновенное. Я вспомнил бабушку. Как она в печке тоже молоко ставила до войны. Я любил эту пенку. Если я первым приходил домой, сразу ее съедал.

Питаться мы стали гораздо лучше. Кормилец был Сашка с его иголками. Он сказал: «Все. Шмотки больше не носите». Он уже и цену поднял. Покупателей нашлось – море. Иголки ведь ломаются, а эти иголки подходили к нашим швейным машинам. И это был дефицит. На рынке уже знали, что придут иголки продавать. Так что покупателей хватало. Мы уже и самогонку покупали, и водку. И мы шутили: «Ну что? Выпьем за иголки?».

Потом организовали клуб. Местные жители приходили на танцы. Как-то раз, дело было к зиме, мы шли вечером на танцы в этот клуб. Неподалеку шли девочки, и одна из них назвала меня «жидовский красавчик». Володя Драницын эту девушку ударил. Я слышал, как она сказала «жидовский», но я уже привык к слову «жиды», меня это уже не трогало.

– Володя, зачем ты?

– Ты слышал, что она сказала?

– Бог с ней...

– Ну, нет, в следующий раз она уже не будет говорить!

Они все писали письма. Кто-то уже ответ получил. А я не пишу. Мне писать некому. Однажды пристали ко мне:

– Напиши письмо.

– Кому?

– Хоть кому. Ну, соседка есть?

Я вспомнил о Шумане. И думаю: «Карла Либкнехта, дом номер 6. Наша квартира первая, их – вторая». Сел и написал письмо. Никто не видел из ребят, они работают, а я у себя в каморке сел за столик, написал, надписал обратный адрес и отправил это письмо. Прошло какое-то время, я даже забыл про него. Мы уже начали богаче всех жить, потому что были иголки, и они нас кормили.

Все заканчивали работу и шли домой, а я должен был идти в контору. Материалы выписать, вопросы какие-то решить. Я уже стал котироваться. В процессе работы и сам много чему научился. Прихожу в контору, надо зайти к начальнику выписать материалы, а секретарша мне говорит:

– Танцуй!

– Прямо здесь? Придешь вечером в клуб, будем танцевать.

– Нет, здесь танцуй!

– Слушай, я же еще не сумасшедший.

– Тебе письмо.

– Какое письмо?

– Из Минска.

Я глаза вылупил:

– Покажи!

Она достала письмо. Я у нее из рук вырвал. Прочитал. Наташка пишет: «Мы очень рады! Мы тебя давно похоронили. В твоей квартире в одной комнате живет твой дядя», – назвала, «с детьми», – тоже перечислила. Я их всех помню. Но они эвакуировались, и кто-­то рассказал, что видели, как бомба упала – немцы бомбили где-то за Смиловичами – и они погибли там. И бабушка еще в гетто оплакивала их. Ну, в гетто плакали каждый день. Я знал, что они погибли. Двоюродный брат, я его оставил в гетто, и тоже не знал о нем ничего. Оказывается, он в партизаны ушел и остался жив. Они пишут: «Твой двоюродный брат Саша жив. Мы сказали, что от тебя письмо. Все плакали. Что ты поехал в Курск? Приезжай в Минск».

Тут и у нас изменения. Внезапно нас собрали и сказали, что нас всех демобилизовали. Что мы уже не будем рабочим батальоном, будем вольнонаемными. Но должны отработать два года.

Решение такое за то, что мы были в Германии. Нужно построить завод. И тогда нас отпустят. А если мы раньше построим, значит, раньше нас отпустят. Станки, которые из Германии вывезли, на улицах стояли в ящиках.

Зашел к начальнику и даю ему письмо почитать. Он прочитал, вернул:

– Ну, хорошо.

– Отпустите меня. На одну неделю. Дайте мне съездить в Минск. На могилку моих родных. Родственников увидеть.

– Ни­ког­да! – он говорит. – Даже на один час я тебя не отпущу. Попробуй только! Судить тебя будут!

Пытался ему объяснить: «Поймите, я один, а тут вот... Дайте мне их увидеть». Он даже слушать не хотел. Я пришел, мои друзья все сидят, ждут меня, сами не кушают. Мы и не были уже голодными такими, у нас все было. Другие голодали, а у нас уже было и сало, и колбаса. Иголки кормили. Сели мы, выпили. Я им рассказываю. Они:

– Что ты будешь делать?

– Материал заготовлю, объясню вам, что делать, и смоюсь. Думаю, за неделю туда и обратно справлюсь.

– Как? Ни паспорта нет, ничего... Как ты поедешь? Ты билет не купишь.

А билет покупать – надо паспорт предъявить. Это же послевоенные годы.

Я отмахнулся:

– Прорвемся. В товарный вагон сяду. На крышу залезу. Ребята, я должен.

Кто-то меня отговаривает, а кто-­то говорит:

– Правильно делаешь! Мы и не такое пережили, переживем и это.

Собрали меня. Денег дали. Сходили на рынок, в Курск, купили мне кусок сала, хлеба, и я вечером махнул в Курск.

Пришел на вокзал, осмотрелся, узнал, куда идет поезд, который стоял на путях. Ворожба, как сейчас помню. Спрашиваю: «Где это?» Говорят: «На Украине. Возле Белоруссии». А больше ничего. Поезд тронулся, я вскочил. Товарный вагон, и в этом вагоне закуток был, как сенцы в домах. Я в него забрался. У меня была кожанка, воротник большой, я его поднял. Никто меня не трогал. Доехал.

Только сошел на станции, вижу: тоже стоит товарняк, и уже паровоз подцеплен. И человек ходит, колеса проверяет. Я к нему:

– Слушай, друг, не подскажешь, куда идет? – А я курил.

Он мне:

– Дай закурить.

Я дал:

– Куда?

– На Гомель.

Гомель-то я знаю. Я же учился в школе. Спрашиваю:

– Как это мне поехать?

– Вот тронется, вскакивай и езжай.

Я сел и поехал. В Гомеле на станции страх что делается. Полно милиции, это уж ближе к границе. Люди вокруг. Гомель весь разбит. Я походил, походил, узнал, что вот этот поезд идет на Брест, но он будет проходить через Минск, иначе он не может никак. Я опять к обходчику, сунул денег:

– Мне надо.

– У­у­у! Тебя поймают – посадят.

– Так надо, чтобы меня не поймали. Ты объясни, как.

– Сейчас объясню. Идем с той стороны.

А там вагон, и под ним ящик для инструментов. Товарный вагон. Он открыл дверки, ящик большой, на длину вагона, лежать можно свободно. Он спрашивает:

– А как ты закроешь?

– Проволокой какой-нибудь подцепить нужно.

Нашли какую-то проволоку, привязали. Он залез, посмотрел, показывает:

– Вон есть петля, ты дотянешь и закрути. Если не закроешь, так окно будет стучать. – А с поездом всегда в последнем вагоне ехал сопровождающий. – Услышит, – остановятся. Поймают тебя. Смотри, чтобы эти дверки были закрыты.

– Как только мне узнать, что приехал?

– Вряд ли поезд где-то останавливаться будет. Но в Минске он остановится, смена паровоза будет.

И он мне все втолковывает:

– Как только поезд тронется, смотри, чтоб никого не было, ты быстренько дверки потяни... Пока он скорость набирает, это минут десять, может семь, быстренько открой, раз, и закрыл. На ходу уже никто проверять не будет.

Я так и сделал, как он мне подсказал. Залез, закрыл и лежу. На стыках, конечно, бьет, в голове стучит. Ночью было холодно. Под утро мы приехали. Остановился поезд. Я понял, как он и сказал, это Минск. Я вылез, дверки прикрыл и сам думаю: «Сейчас пойду, посмотрю». Вокзал разбит, но на платформе написано «Минск-Товарная». Товарная станция.

Вышел на улицу – все прохожие смотрят на меня. А я черный! Весь грязный от копоти. Я вещмешок на плечо, иду. Подошел к своей улице, к моему дому.

Открывается дверь, и выходит чужой мужчина, которого я не знаю. Дядю-то я знаю, визуально помню, а тут чужой человек выходит. Посмотрел на меня, страшилище этакое, и пошел. Я думаю: «Чего я пойду, если там чужие люди? Пойду к Христине». Вошел во двор, а там Христина стоит, юбку оттянула, писает. Увидела меня и закричала. Схватила, в дом тянет: «Наташка! Зойка!». Они выскочили, и меня целовать, а я грязный...

Поставили миску. Налили воды, поливают. Дали полотенце. Я отмылся, почистили меня. Христина сразу бутылку на стол. Я говорю:

– Вы в письме написали, что дядя...

– Ой, да, да! – в стенку стучит. – Маша, брат твой приехал!

– Так я пойду туда.

– Нет, не пойдешь никуда! Тут будешь кушать у нас. Сейчас выпьем, покушаем. Мы же тебя похоронили! Мы ж так тебя вспоминали, и маму вспоминали...

Ну, конечно, зашла Маша, двоюродная сестра, увидела меня, расцеловались: «Что ты тут, пошли к нам!». Христина: «Нет!». Сели, выпили.

Потом пошли к нам, в мою довоенную квартиру. В нашей квартире три комнаты было. Оказывается, в бабушкиной комнате (комнатка небольшая была, стоял комод, кровать ее и столик) живет одна семья. Тот мужчина, которого я видел, когда он вышел, с женой и с дочерью жил там. В столовой живет другая семья. А в маминой спальне живут дядя с тетей и трое детей. До войны там стояли две кровати и шкаф. И стенка была от печки. В тех двух комнатах была грубка сделана, печка такая, которая две комнаты отапливала. А это была русская печь. Там стояла одна кровать, стоял столик. Как они ночью спали, даже сегодня представить не могу. Посидели. Спрашиваю:

– Где дядя?

– На работе.

– Где тетя?

– Работает на Червенском рынке, – тогда пивные ларечки всюду стояли, – пиво продает. Пойдем к маме!

– Пойдем!

Вышли мы с ней, пошли на Червенский рынок. Она говорит:

– Вот в этом ларьке мама работает, – там человек десять за пивом стоят.

– Ты не подходи, я стану в очередь, – а сам думаю: узнает, не узнает меня. Я стал. Стоит Маша возле меня. Очередь быстро идет. Налила – отошел. Налила – отошел. Когда уже ближе стало, я Маше показываю – отойди, чтобы тетя не увидела. А тетя в окошке, вся в продаже этой. Подошел: «Бокал пива». Она налила. Я говорю: «Долейте! Вы же недолили». Что-то она гыркнула на меня. Она всем недоливала. Я ей: «Что вы!». Тут она то ли по голосу меня узнала, то ли что... Раз, и упала. Хорошо, двери были не закрыты. Я рванулся кругом ларька. Маше кричу: «Мама упала!». Заскочили мы, еще кто-­то зашел, подняли ее. Она, конечно, закрыла ларек.

– Откуда ты? Как?

– Вот так.

Полчасика поговорили:

– Ладно, мы пойдем.

Она:

– Я скоро закрою и тоже приду.

Сходили к двоюродному брату, и ночевать я тоже пошел к нему. Мы, конечно, всю ночь не спали, разговаривали. У него в их старой квартире была комната. Квартира тоже трехкомнатная, две комнаты занимал его родственник. Сашина мама и моя мама, Хая и Асна, были родными сестрами. А это родственники его папы. Я их до войны не знал.

Побыл я у них и стал собираться. Саша уже имел документ как участник войны, партизан. Он пошел и купил мне билет до Курска по своему документу. А в билете не написана фамилия, просто билет. И я уже, как человек, сел в поезд и поехал в Курск.

Я поехал, а ночью пришли к дяде искать меня из НКВД. К Саше тоже пришли ночью. Саша объясняет:

– Он уехал.

– Куда уехал?

– В Курск.

– Как уехал?

– Очень просто. Приехал, побыл пару дней, увиделись, сходили на кладбище, и он уехал.

Ну, уехал и уехал. Не ожидали они.

Я приехал в Курск, а мне ребята говорят:

– Ленечка, хреновые дела.

– Что такое?

– Четыре дня было тихо-спокойно. Потом пришли на объект, тебя нет. «Где бригадир?». – «Бригадира нет». – «Найдите бригадира». Туда, сюда... Они поняли, что ты уехал, начальник рвал и метал: «Посажу его!».

Назавтра я вышел на работу. Вечером пришел в контору. Говорю начальнику:

– Что вы подняли тревогу? Я же просил, чтобы вы меня отпустили. Видите, я же приехал.

Он и разговаривать не стал:

– Работай.

Работай так работай. А он уже создал уголовное дело. Меня вызывают в Курск повесткой. Я зашел, показал, что у меня повестка, завтра еду в Курск.

– Не разговаривай со мной.

Пришел в Курск. Нашел этот суд. Женщина судья. Зашел к ней. Она тоже строго на меня посмотрела:

– Как это вы такое сделали? Вы были в рабочем батальоне. Вы знаете, что вы военнообязанный, должны отработать.

Я ей говорю, как было. Что получил письмо, так и так, просил... Рассказал.

Она начала: «Где вы были? В Германии?». Я ей рассказал, что был в гетто, погибли все родные, попал в концлагерь. Все рассказал быстренько.

Она говорит: «Вы знаете, побудьте.., – а она ведь вызвала меня для собеседования, – я сейчас отложу одно дело и рассмотрю ваше». Видно, пожалела меня. Я в парке Солянка, транспорта нет, пешком надо идти. Она мне только сказала: «На суде говорите все, как вы мне рассказали. Даже чуть больше, если можете. Я не буду вас перебивать». Я чувствую, что она, как мама, отнеслась ко мне. Женщина немолодая, лет сорок пять – пятьдесят.

Сидят два заседателя. Она мне задает вопросы. Я все рассказал. Она спрашивает:

– А вы обратились к руководству, чтобы вам предоставили отпуск за свой счет?

– Обратился. Со мной даже разговаривать не захотели, сказали, что и на пять минут не отпустят! А я иначе не мог!

Она мне:

– Все, все.

Ушли, чтобы вынести решение суда.

Сижу, думаю: «Елки­палки. Я ж ребятам ничего не сказал. А вдруг меня сейчас посадят». Подождал там же. Заходит судья. «Встаньте». Она зачитала: «В связи с тем, что самовольно уехал, присудить три месяца принудительных работ по месту работы с вычетом двадцати пяти процентов заработной платы. Обжаловать можете в течение десяти дней. Вы свободны». Я выхожу, уже рад, что все закончилось. А секретарь суда тоже вышла и обращается ко мне: «Рубинштейн, не уходите». Я говорю:

– А что я буду ждать? Пойду.

– Судья хочет с вами поговорить.

Жду полчаса. Час. Она занята была. Видимо, заседатели сидели. Я вышел на улицу курить. Секретаря предупредил, что курю. Сижу, курю одну за одной. Вышла секретарь: «Зайдите к ней». Я зашел. И она мне говорит... Вряд ли, конечно, она жива, сейчас ее уже, конечно, в живых нет. Но, если есть рай, она должна быть в раю. Это изумительный человек! Она мне сказала: «Вы не обижайтесь, что я вам такое решение суда вынесла. Я самое меньшее дала, что можно было. Оправдать вас я не имела права». Поговорили мы. «Конечно, он бездушный человек. Но я вас очень прошу: три месяца, чтобы вы никуда не уходили, никуда не убегали. И ведите себя хорошо. Я потом вам попытаюсь помочь».

Зима наступила. Где-то в декабре она меня вызвала повесткой. Я пришел в суд. Она спрашивает:

– Скажите, вы хотите остаться здесь или уехать?

– Хочу уехать. Поймите, у меня никого нет, а тут родня объявилась. Минск разрушен. Я хочу восстановить свой Минск. Я хочу к родным.

– Я вам помогу. Вы сейчас вольнонаемный, я вам помогу.

И она приехала, поговорила с начальством. Судья все же. Меня вызвали. И она сидела. Мой начальник говорит:

– Пиши заявление.

– Какое?

– Уволить по собственному желанию.

И у меня в трудовой книжке написано: «Министерство резиновой промышленности СССР. Уволен по собственному желанию». Вышел, стал. Она потом вышла. Я плакал. И она плакала. Изумительный была человек.

Я еще побыл несколько дней, неделю может быть, не помню. Распрощались с ребятами. С Колей Кретина было плохо. Его забрали в больницу, а из больницы отпустили домой. У него туберкулез открылся. Это последствия лагеря, конечно. Оставался Володя Драницын, он был одесситом. И Сашка Ненахов с иголками. Я уезжал, он мне хотел дать иголок.

– Мне не надо, – говорю, – я не буду брать.

– Возьми! В Минске еще больше цениться будут, чем в Курске.

– Саша, не буду брать. Я еду к родным, а вам еще здесь быть. Вам пригодятся.

Он уже тоже домой собирался. К нему уже приезжали родственники.