Щит (переиздание библиографического памятника)

Материал из ЕЖЕВИКА-Публикаций - pubs.EJWiki.org - Вики-системы компетентных публикаций по еврейским и израильским темам
Перейти к: навигация, поиск

Из цикла «Проект "Борьба с интеллектуальным антисемитизмом"»Копирайт: правообладатель разрешает копировать текст без изменений
Щит (переиздание библиографического памятника)

Содержание

История создания сборника «Щит»

Неудачи в ходе Первой мировой войны привели к тому, что боевые действия развернулись на территориях черты еврейской оседлости. Кроме обычных бед, сопутствующих войне, обострялись и специфические, чисто «еврейские», связанные с господствующим в стране антисемитизмом. Эвакуация при отступлении русской армии из Польши, Литвы, Галиции сопровождалась массовыми погромами и грабежами. Сотни тысяч людей были насильно изгнаны из своих домов и отправлены в глубь страны. Эшелоны с еврейскими беженцами растянулись от Украины до Дальнего Востока.

Одновременно часть генералитета и верховной власти попыталась обвинить в неудачах русской армии и в экономических трудностях еврейское население. Была инспирирована погромная агитация как в войсках, так и в тылу. Властями предпринимались меры по дальнейшему ужесточению антиеврейского законодательства.

Это вызвало ответную реакцию среди широких кругов интеллигенции. Они считали, что антисемитизм присущ тем кругам, которые поставили страну на грань национальной катастрофы. Поэтому сопротивление официальному антисемитизму стало делом самых различных и идейно «разношерстных» представителей российской общественности.

С целью координации этой борьбы было создано «Общество изучения еврейской жизни» (более известное под неофициальным названием «Общество борьбы с антисемитизмом»). Основатели общества, популярные писатели Л. Андреев, М. Горький и Ф. Сологуб, распространили за своими подписями «Воззвание к русскому обществу». К воззванию присоединились И. Бунин, И. Толстой, Н. Кареев, А. Карташев, З. Гиппиус, И. Лучницкий, П. Струве, Г. Лопатин. С. Мельгунов, Н. Бердяев, Игорь Северянин и многие другие.

Была создана формальная структура: председателем общества стал обер-гофмейстер двора граф И. И. Толстой, в комитет общества вошли П. Милюков, М. Горький, А. Куприн.


На одном из первых мест в работе общества стояло издание специальной литературы, не только направленной против антисемитизма, но и рассказывающей о подлинной сути еврейского вопроса в России. В 1915—1916 гг. было выпущено несколько подобных книг. Самым известным стал сборник «Щит», выдержавший три переиздания. [1]


Литературный сборник под редакцией Л. Андреева, М. Горького и Ф. Сологуба. Товарищество типографии А. И. Мамонтова. Москва, 1915. 205 стр.

Леонид Николаевич Андреев

(9 /21/ августа 1871, Орёл, Российская империя — 12 сентября 1919, Нейвола, Финляндия) — русский писатель. Представитель Серебряного века русской литературы; считается родоначальником русского экспрессионизма.


ПЕРВАЯ СТУПЕНЬ

Небеса! Если в вас, в глубине синевы,

Еще жив старый Бог на престоле,

И лишь мне Он незрим, — то молитесь

хоть вы

О моей окровавленной доле!

У меня больше нет ни молитвы в груди,

Ни в руках моих сил, ни надежд впереди…

О, доколе, доколе, доколе?


X. Бялик, «Над бойней».


С глубоким волнением прочел я сообщение польской «Новой Газеты» о беседе по еврейскому вопросу с неким лицом «из сфер», по-видимому, действительно осведомленным. Предполагается и даже намечен,— так сообщило «лицо», — ряд мер, клонящихся к облегчению тяжкой участи евреев: уничтожение черты оседлости по отношению к городам и местечкам, упразднение процентной «нормы» в средних и высших учебных заведениях, создание специальных еврейских училищ, постановка дела еврейской эмиграции на новых, широких и разумных основаниях. Признаюсь, я не сразу поверил в благую весть; да и те, с кем поделился я новостью, взволнованные не меньше меня, также отнеслись к известию с некоторым недоверием, вполне понятным для русских людей, которых так редко и так неохотно балует жизнь. Но частные слухи подтверждают известие, и не верить долее — значило бы сомневаться в самом смысле нынешней великой «освободительной» войны, на крови русских, поляков, евреев и латышей воздвигающей светлый храм обновленной жизни. И, наконец, я просто душевно не могу не верить, так как устала моя душа ждать и повторять вместе с великим еврейским поэтом: «Доколе, доколе, доколе?»

Недавно один старый, по-видимому, давно охолодевший и изверившийся журналист слегка посмеялся над словом «чудо», которое так часто произносится теперь: по его мнению, чудес вообще не существует. По моему мнению также чудес не существует, если под словом «чудо» понимать произвольное нарушение естественного, логического и неизбежного порядка вещей; но для меня же, смотрящего на самое жизнь, а не на таблицу умножения, — именно логика и является величайшим чудом. Ах, что бы было, если бы логика, действительно, царила над жизнью, если бы в этой нашей проклятой человеческой жизни, где столько бессмысленных несчастий, слез и диких обид, простейшее дважды два — четыре не было редчайшим чудом, равным претворению воды в прекрасное вино! Разве погибали бы теперь в страшнейшей из войн миллионы лично ни в чем неповинных людей, если бы ясный силлогизм, а не темный и страшный алогизм лежал в основе нашего сложного и неразгаданного бытия? Логика — вот чудо; дважды два — четыре, — вот то необыкновенное счастье, которое так редко выпадает на нашу долю!

И как назвал я чудом и обрадовался, словно чуду, отрезвлению России и возрождению Польши, — так и близкое разрешение «еврейского вопроса», древнейшего и самого темного из алогизмов, мне кажется чудесным, веет чем -то праздничным на душу, вызывает чувство светлой и огромной радости, близкой к благоговению… И то, что для меня, как и для многих других русских писателей, все это никогда не было даже вопросом, отнюдь не умаляет чувства необыкновенности готового совершиться; ведь и простой братский поцелуй представляется почти что чудом и способен растрогать до слез в ту пору, когда правилом жизни и высшей мудростью ее является свирепая братская поножовщина.

И как мне, русскому интеллигенту, не чувствовать этой необыкновенности, когда наряду с разрешением «вопроса» вдруг раскрепощается и моя душа, выскакивает из замкнутого круга привычно тяжелых и однообразных переживаний, избавляется от боли, которая, сопровождая меня всю жизнь, приобрела все черты тех хронических и неизлечимых страданий, от которых избавление только в могиле. Ведь если для самих евреев черта оседлости, норма и прочее являлось роковым и неподвижным фактом, искажавшим всю их жизнь, то для меня, русского, она служила чем -то в роде горба на спине, неподвижного и уродливого нароста, неизвестно, когда и при каких условиях полученного. Но куда бы я ни шел и что бы я ни делал, горб тащился со мною; он ночью мешал мне спать, а в часы бодрствования, на людях, он преисполнял меня ощущением конфуза и стыда, как ходячую, хотя и безвинную кривду.

Я не хочу доказывать основательность и справедливость новых мероприятий и ломиться в дверь, которая для меня всегда была открыта, но вот об этом горб моем я позволю сказать еще несколько слов. Когда вскочил на мою спину «еврейский вопрос»? Я не знаю. Я родился с ним и под ним. Но с того первого момента, как я сознательно отнесся к жизни, и вплоть до настоящей минуты я живу в его вредной атмосфере, дышу ядовитым воздухом, которым окружены все эти «вопросы», все эти темные, мучительные, несносные для ума алогизмы.

Кому это нужно? Для кого это хорошо? Ведь если это существует, поддерживается, кем-то яростно и неизменно утверждается, то ведь должен быть определенный смысл: очевидно, черта оседлости, учебная норма и прочее увеличивают для человечества сумму радостей, поднимают жизнь на высоту, расширяют пределы человеческих возможностей. Так думал я, исходя от логики, и, от той же логики исходя, на все означенные вопросы я мог ответить только голым отрицанием: никому не нужно, ни для кого не хорошо; не только не увеличивает сумму радостей на земле, но плодит множество совершенно ненужных, бессмысленных страданий, слез, крови, давит одних и скверно развращает других. И, сознавая это, видя ясно, как Божий день, что в еврейском «вопросе» нет никакого вопроса — я, русский интеллигент, счастливый представитель державного племени, чувствовал себя бессильным и обреченным лишь на бесплоднейшее томление духа. Ибо все ясные доводы моего интеллигентского ума, самые горячие тирады и речи, искреннейшие слезы сочувствия и вопли негодования неизменно разбивались о какую-то глухую и неотзывчивую стену. А всякое бессилие, если оно неспособно помешать преступлению, становится соучастием; и вот получалось в конце концов дикое положение: ни в чем лично не погрешив против брата, для всех третьих лиц и для самого брата я приобретал отталкивающее обличье Каина.

И первым следствием моего рокового бессилия было то, что еврей не верил мне, а вместе с этим я лишался и собственного доверия. Сожительствуя с евреями как их согражданин, находясь с ними в постоянных сношениях, личных, деловых, товарищеских на почве совместной общественной работы, я таким образом каждый день буквально лицом к лицу становился перед еврейским "вопросом "— и каждый день с невыносимой остротой испытывал всю фальшь и жалкую двусмысленность моего положения, как угнетателя поневоле. В докторском кабинете, у себя за столом, в редакции, на улице, наконец, даже в тюрьме, где одинаково с евреем выполнял я общероссийскую повинность, — я всюду, везде оставался привилегированным «русским», представителем державного племени, бароном, хотя и без баронского герба. И с ужасом я видел, как даже в глазах друга-еврея мелькает какая-то тень… какие-то страшные образы встают за моими русскими и дружескими плечами и в мою искреннюю речь о «гражданстве мира» вплетают совсем неподходящие звуки и голоса… А ведь он меня знал, знал мое отношение к евреям, — а что же с теми, которым известно про меня только то, что я «русский»?

Помню, как я однажды целую ночь спорил с одним талантливейшим писателем-евреем, моим случайным и радостным гостем. И я убеждал его, что он, редкий мастер слова, должен писать, а он упорно твердил, что, всей своей душой художника любя русский язык, он не может писать на нем — на том языке, где существует слово «жид». Конечно, логика была за мною, но за ним стояла какая-то темная правда (она не всегда бывает светлою), и я чувствовал, что постепенно мои горячие убеждения начинают звучать фальшью и дешевым пустозвонством. Так я и не убедил его, а прощаясь, не решился его поцеловать: сколько неожиданных смыслов могло оказаться в этом простом, обыденном знаке расположения и дружбы?

Плохо дело, когда даже поцелуй становится подозрительным и может иметь «толкования», как сложный акт сложных и загадочных отношений! А так и было; и сколько диких, кошмарных недоразумений порождал ядовитый болотный туман в котором бродили все мы, друзья и враги, в котором очертания самых простых предметов и чувств приобретали зловещую искаженность фантомов. Не могу здесь не вспомнить о кошмарном, в свое время нашумевшем случае с Е. Н. Чириковым: благороднейший и пламенный защитник гонимого племени, автор драмы «Евреи», послужившей, как ни одна другая русская драма, к рассеянию злостного предрассудка,— он вдруг самым бессмысленным образом, без тени каких бы то ни было оснований, был оскорблен обвинением в антисемитизме; и нужно было еще доказывать, что это — неправда. Какая тяжелая, какая со всех сторон позорная бессмыслица!

Кому все это нужно? Кто же этого не знает? думал с тоскою каждый из нас, снова и снова видя перед собою мучительную необходимость: убеждать кого-то неверующего, что дважды два—четыре… четыре!!

А за границей? «Какая несправедливость!» — думал я, когда вся эта культурная заграница, отделив от меня Толстого, точно я его украл, немедленно предъявляла мне строжайший счет за известные всему миру «эксцессы» и недвусмысленно косилась на мой извечный горб . Но она не желала знать, что я тоже вообще против этого, для нее я был русским и говорила она так: скажите, почему у вас, в России?..

Смешно теперь и дико подумать, что наше пресловутое «варварство», в котором обвиняют нас враги и которое наших друзей делает столь нерешительными и конфузливыми, все целиком и исключительно основано на нашем еврейском вопросе и его кровавых эксцессах . Отнимите от России эти эксцессы, оставьте даже антисемитизм, но в тех внешне пристойных формах, в которых его доживают зады самой Европы, и мы сразу станем очень приличными европейцами, отнюдь не азиатами и варварами, место которых — за Уралом . Это — факт, очевидность которого подчеркивается каждым новым днем войны.

Да, конечно, мы очень отстали в культурном отношении, крайне слабо развита наша промышленно-экономическая жизнь, не высока наша гражданственность, и во всех формах быта чувствуется ясно, что мы еще не совсем вылупились из яйца. Но мы молоды, мы еще только начинаем и уже сделали довольно много для народа, который всего пятьдесят лет назад уничтожил крепостное право, и в крайнем случае справедливый европеец может упрекнуть нас только в малокультурности. Но произнесите рядом с «русским» слово «еврей», — и я сразу становлюсь варваром, темным и страшным человеком, от которого веет холодом и мраком на светозарную Европу; тотчас же начинают меня ненавидеть в Америке, презирать в Англии и Франции, с быстротою театральных превращений из соотечественника Толстого я превращаюсь в родного брата тех, которые загоняют гвозди в голову, — я варвар. И даже немецкий антисемит, существо тупое и ничтожное, смотрит на меня свысока и предупреждаем Англию: смотрите, с кем вы идете — ведь это те самые, которые!..

Кому это выгодно, чтобы Европа презирала меня, ненавидела и боялась? — думал я в недоумении, чувствуя, как на европейском солнце безмерно вырастает мой проклятый горб, и словно экраном закрывает тот свет, который с «востока» и в который вообще не прочь бы поверить утомленный и по¬жилой Запад . Кому это нужно, чтобы я, как оплеванный, шатался среди культурных народов, избегал назвать себя русским и дикой роскошью "чаевых ", бросаемых направо и налево, добывал иронический поклон, столь необходимый моему непризнанному достоинству? Варвар, варвар!..

Война на многое открыла глаза, и в этом для нас, русских, печальное счастье войны. И теперь, когда Германия клеймить Францию и Англию за союз с «варварами-русскими, которые…», когда союзники, опираясь на нашу же стихийную силу, за кулисами своих громких симпатий трепещут от сомнений и страха, — я начинаю догадываться, кому это было выгодно, кому было необходимо, чтобы в сонме европейских государств мы остались одиноки с нашим варварством . То, что — несчастье для нас, то является счастьем — для соседки, Германии, с ее «испытанной» дружбой, на которую громогласно ссылался Вильгельм с балкона своего дворца. Как варвары, мы только превосходный и незаменимый рынок для немецких мертвых и живых товаров, двухсотмиллионное стадо баранов для стрижки; как культурный народ — мы опасная сила для мечты о мировом захвате.

И еврейский вопрос с его эксцессами и гвоздями в голову — это тот козырь, который всегда хранился за обшлагом у честного германского соседа и в нужную минуту выбрасывался на зеленый стол. И он был прав с своей игрецко-германской точки зрения, чуждой сентиментализма и простой честности, — но мы-то! Мы-то за что испивали эту горькую чашу! Теряя уважение к себе, не веря в свою силу, жалко развращаясь в условиях противоестественного существования, насильственно уменьшая «нормой» количество своих образованных и культурных людей — вот, поистине, шутка самого дьявола!— мы всем народом старательно исполняли тот «Танец Дураков», который еще недавно под видом пьесы из русской жизни с таким успехом шел на берлинских сценах . Ведь не нужно забывать, что горячий польский антисемитизм, который теперь так пугает нас и так затрудняет дело нового строительства, что холодный антисемитизм финляндский, всей силы которого мы еще не знаем, — есть лишь логическое развитие основного абсурда, его естественные и ядовитые плоды. Но об этом пока еще не время говорить.

Да простится мне, что в столь важный для еврейства час я упорно говорю не о нем, не о его страданиях, а о нас. Повторяю, для меня еврейский вопрос никогда не был вопросом, и мне нет надобности для оправдания новых мероприятий ссылаться на геройство евреев в деле обороны России, на их трагическую по своей верности любовь к России; доказывать же еще и еще раз, что "еврей—тоже человек ", значило бы не только слишком низко кланяться абсурду, но оскорблять тех, кого любишь и уважаешь. И когда я настойчиво продолжаю говорить о себе и своих страданиях, то это не эгоизм личности, даже не грубый эгоизм класса — это простительный эгоизм целого народа, который слишком долго играл жалкую роль на подмостках Европы и в собственном сознании, который ныне, отрекаясь от страданий вчерашнего дня, в заре новых дней ищет возможности, — о, только возможности! — уважать себя.

Да, мы еще варвары, нам еще не верят поляки, мы еще темный страх для Европы, неразгаданная угроза ее культуре, но мы больше не хотим ими быть, мы стосковались по чистоте и разуму, нас безмерно тяготить наше жалкое рубище. Еврейской трагической любви к России соответствует наша столь же трагическая в своей верности и неразделенности любовь к Европе, — ведь мы сами евреи Европы, наша граница — та же черта оседлости нашей, своеобразное российское Гетто. И пусть наши Пушкин и Достоевский, как ваш Бялик, доказывают Европе, что мы — тоже люди… нам не верят, как не верят и вам: вот то равенство, в котором можем все мы почерпать горькое утешение, вот та кара, которою справедливая жизнь мстит русским за страдания евреев!

Жажда самоуважения — вот то основное чувство, которое сейчас, в дни страшнейшей войны, с неслыханной силой охватило все русское общество, подняло народ на небывалую красоту подвига и заставляет страшиться всего, что напоминает печальное прошлое наше. Оттого так невыносима травля немцев; мы не хотим никакой травли; оттого так ненавистно все, что, как отрыжка вчерашнего пьянства, искажает наши бескорыстные намерения и цели: лучше свое уступить, чем взять чужое лишнее, — вот лозунг нынешнего большинства. Разве могла бы совершиться трезвость, если бы не это перед-причастное чувство наше? Заслуженно гордясь победами нашего славного воинства, как тщательно скрываем мы эту гордость, копим ее в душе, как драгоценнейшее, и как ненавистно отсюда всякое хвастовство и величание! Не с надменностью праведного фарисея идем мы к алтарю, а с покаянной молитвой: но яко разбойник исповедую Тя.

Надо всем понять, что конец еврейских страданий — начало нашего самоуважения, без которого России не быть. Пройдут черные дни войны и нынешние «варвары-германцы» снова станут культурными германцами, к голосу которых снова будет прислушиваться весь мир. И необходимо, чтобы ни этот голос и никакой другой уже больше никогда не произнес во всеуслышание: «варвары русские».

РАНЕНЫЙ

Перед моими глазами часто встает один печальный и тревожный образ. Это было в Петрограде, на лестнице громадного нового дома, где в одной из квартир устроен частный лазарет; когда я вошел в швейцарскую, чтобы пройти к знакомому, она была полна только что прибывшими ранеными, и у зеркальной двери толпились любопытные. Дом этот новый, богатый, и лифт, на котором поднимали раненых, заботливо обтянули какой-то холстиной: иначе испачкают бархат и напустят насекомых в щели.

Наверху раненых ласково встречал у лифта какой-то священник и человек в белом балахоне; и раненые, поцеловав руку у священника, видимо, смущаясь слишком яркого света и роскоши, неловко и молча входили в открытую дверь лазарета. Тяжелых, на носилках, не было, все шли на своих ногах; смотреть на них было очень тяжело.

В одной из последних партий, поднятых лифтом, один раненый солдат как-то особенно стал всем заметен. Это был молодой, худенький, небольшого роста, страшно бледный еврей, простолюдин; и все раненые были бледны, но у этого бледность носила тот несколько зловещий оттенок, какой бывает у людей истощенных, малокровных или безнадежно больных. Он шел сам, слабо перебирая ногами, и как и все поцеловал, наклонившись, руку у священника; но едва ли он понимал, что делает, и в этом поцелуе не было ни хорошего, ни плохого. Ранен он был, по-видимому, в руку, которую нес оттопырив: часть пальцев была обмотана, а другие, живые, были покрыты корою грязи и крови. Но на шинели, на спине, темнело большое коричневое пятно крови, очень большое, в полспины; и среди мягкой по сторонам материи оно стояло, как накрахмаленное, не сгибаясь. И в этом страшном пятне скрывалась вся простая история боя и раны.

Но заметным делало солдата не это пятно, которое было и у других, а его бледность, худоба и мелкота и, при бледности, — выражение совсем особенной пугливости как бы незнания: так ли он поступает и туда ли пришел. У других раненых, неевреев, такого выражения не было: они смущались, но не робели, и в дверь шли прямо.

И тогда мне вспомнился рассказ одного военного санитара, ходящего с поездом, что раненые евреи стараются не стонать. Этому трудно было поверить, и я сразу не поверил: как возможно, чтобы раненый, только что подобранный, лежащий среди других раненых, старался не стонать, когда все стонут? Но санитар подтвердил свой рассказ и добавил: они боятся привлекать на себя внимание.

Еврей-солдат ушел за другими в лазарет, и дверь закрылась; но образ его, печальный и тревожный, остался перед моими глазами. Конечно, и он старался не обращать на себя внимание — в этом разгадка его пугливости; и когда его перевяжут и уложат, он также будет стараться не стонать. Ибо где его право: стонать громко? Очень возможно, что в Петрограде он не имеет даже права жительства и допущен только, как обладатель раны: право непрочное; и то, что для других родной дом, для него нечто вроде почетного плена: и подержать, подержат, а потом и выпустят, скажут — ступай, ты здесь быть не должен .

А если к нему захочет приехать мать или сестра или отец, которые также не имеют права жительства, но которым хочется и надо поцеловать эту кроваво-грязную руку, защищавшую какую-то Россию, руку сына — тогда как?

Но эти размышления и вопросы пришли потом; а в ту минуту, как я моими мирными глазами видел это кровавое заскорузлое пятно и эту страшную бледность войны и этот ненужный страх перед родным — мне было только тяжело и печально, как никогда.

Константин Константинович Арсеньев

(24 января /5 февраля/ 1837 года — 22 марта 1919 года, Петроград) — русский писатель, общественный и земский деятель, адвокат.


RESPISE FINEM!

Когда я думаю о еврейском вопросе, мне часто приходят на память заключительные слова известного гекзаметра: «quid — quid agas, prudenter age, et respice finem». Да, всегда и во всем необходима мысль о конце, то есть о результате предпринимаемого, неизбежном или наиболее вероятном. К чему могут привести стеснения, тяготеющие над евреями? Было время, когда для самой постановки такого вопроса не оставляла места стихийная, слепая ненависть к еврейскому народу, навеянная религиозным фанатизмом . За «врагами Христа» не признавалось никаких прав, даже права на жизнь; изменялась степень гнета, но его законность и справедливость стояла вне всяких сомнений. Всегда, притом, можно было прибегнуть к {…} — изгнанию евреев из пределов государства. Их было немного, и к осуществлению этой меры не было непреодолимых препятствий. Не раз она была принимаема и в России, при императрицах Екатерине I и Елизавете. Положение дел изменилось радикально, после того как разделы Польши сразу увеличили число русских подданных-евреев. Теперь, когда их несколько миллионов, немыслимо не только насильственное, но и добровольное выселение их из России. Слишком трудно такой массе подняться с места, слишком трудно ей устроиться, хотя бы и разбившись на части, в другой стране или в других странах . Коллективной эмиграции евреев не вызвали ни много раз возобновлявшиеся погромы, ни усиленная пропаганда сионизма. Неисчислимы и прочны нити, связывающие с родною землею, — а не может не быть родною земля, в которой покоятся предки и в которую глубоко ушли корни собственного существования. Разорвать эти нити бессильны удары извне, бессильны призывы в загадочную и чуждую даль. Судьбы русских евреев неотделимы от судеб России. Пускай ненавистникам еврейства это кажется злом, но и с злом, если оно неотвратимо, следует мириться, и только в примирении с ним можно найти средство к его исцелению.

Было время, когда русско-еврейская интеллигенция, еще малочисленная, стремилась усвоить себе русскую образованность, и даже в правительственных сферах — напр., в бытность Пирогова попечителем учебных округов одесского и киевского,— проявлялось сочувствие этому стремлению. Что оно было осуществимо, это доказывает пример Западной Европы. Но благоприятный момент был упущен, начавшееся движение остановилось; оттесняемые все дальше и дальше от общего русла русской жизни, евреи стали искать другой дороги — и нашли ее в развитии своей особой культуры. Одновременно с возрождением интереса к древнееврейскому языку, сложилась и окрепла богатая литература на языке разговорно-еврейском (так называемом жаргоне). Ошибочно было бы видеть в этом препятствие на пути к разрешению еврейского вопроса. В таком государстве, как Россия, неизбежно разнообразие национальных культур, вполне совместимое с преобладанием, свободно пригнанным, той из них, которая создана господствующим пламенем . Последние десятилетия ознаменованы поразительно быстрым ростом литератур малорусской, белорусской, литовской, латышской; нет причины, по которой не могла бы найти место, рядом с ними, ново-еврейская литература. Их рассвет не опасен для русской литературы, завоевавшей почетное место среди литератур всемирного значения и всемирной ценности. И чем полнее будет простор для всех течений, рождающихся на русской почве, тем меньше останется места для враждебных между ними столкновений, тем шире станет область их дружной работы. Если уже теперь не редкость — одновременная принадлежность писателя к литературе общерусской и к литературе его родного языка, то тем чаще она будет встречаться тогда, когда потеряют силу или исчезнуть национальные предрассудки. И столь же возможны, столь же вероятны однородные явления в других областях творчества и жизни. Из среды евреев вышел такой превосходный русский судебный оратор, как А. Я. Пассовер; сделаться выдающимся профессором ему помешал только поворот к антисемитизму, совершившийся во второй половине шестидесятых годов. Замечательных политических ораторов-евреев мы видели в первой Государственной Думе. Прошедшее служит ручательством за будущее: не умаления, а приращения умственных богатств России следует ожидать от падения преград, замедляющих или затрудняющих поступательное движение русского еврейства. Остановить его эти преграды ни в каком случае не могут . Русское еврейство растет количественно и качественно. Увеличиваясь в числе, оно все больше и больше страдает от тесноты, переходящей в сдавленность; развиваясь умственно, оно все болезненнее чувствует тягость незаслуженного гнета. Пока бесправие было достоянием громадной массы русского народа, усиленная его степень, выпадавшая на долю евреев, сознавалась ими не так ясно и ощущалась не так живо, тем более, что тогда в их среде едва работала мысль, заглушаемая вековою привычкой к смиренному терпению. Теперь все изменилось вокруг них и в них самих; параллельно с общим подъемом правосознания идет укрепление его в еврействе, под руководством быстро развившейся и постоянно растущей еврейской интеллигенции. Одинаково немыслимым является, в настоящую минуту, возвращение назад и продолжительное стояние на месте.

Современное положение русского еврейства обусловливается двумя демаркационными чертами: географическою «чертою оседлости» и юридическою гранью, преграждающею или затрудняющею для евреев доступ к тем или другим занятиям, в те или другие профессии. Обе черты приводят к аналогичному результату: к скученности — скученности в данных местностях, скученности в данных сферах деятельности. Аналогичны и дальнейшие последствия: ненормальное усиление конкуренции, бедность — часто доходящая до нищеты — громадного большинства, быстрое обогащение немногих, болезненное обострение одних способностей, атрофия других, масса напрасно растрачиваемых сил, взаимное недоверие и отчуждение. Особенно яркую иллюстрацию к этой картине дает история русской адвокатуры. Вполне понятно переполнение ее евреями, для которых закрыты все остальные поприща, обычно открываемые юридическим образованием. На почве этого переполнения выросли ограничительные меры, по временам прямо обращающиеся в запретительные. Одно праволишение влечет за собою другие, еще более тяжкие. В момент вступления на юридический факультет еврею предоставляется верить, что у него будет хоть один способ приложения приобретаемых им знаний; по окончании курса он узнает, что эта вера была ошибкой… С другой стороны, нормальная жизнь в профессии возможна только тогда, когда ей посвящают себя добровольно, а не под влиянием «внешней превосходящей силы». Для профессии нежелателен лихорадочно ускоренный рост, нежелательны люди, приводимые в ее ряды не живым интересом к ее задачам, не свободным выбором, а безысходною нуждою… А «черта оседлости» — сколько она создает торговцев поневоле, сколько паразитов в виде факторов, посредников разного рода, бесполезных, иногда вредных, с трудом влачащих собственную скудную жизнь!.. Сходство между обеими «чертами» не исчерпывается вредом, который они причиняют евреям: оно идет дальше, выражаясь в том трудно определимом, но несомненно большом ущербе, который они приносят благосостоянию страны. В благоустроенном государстве не должно быть париев — не должно быть не только потому, что существование их противно элементарным требованиям гуманности и справедливости, но и потому, что истинно прочным цементом государственного единства может служить только духовная связь между властью и гражданами, коренящаяся в полноправности последних.

Возвращаюсь к своей исходной точке. Памятование о конце, издавна рекомендуемое народною мудростью, бросает свет на единственное правильное разрешение еврейского вопроса. Если евреям бесповоротно суждено оставаться в числе обитателей российской империи, если невозможно как насильственное, так и добровольное их удаление из ее пределов, то целесообразно ли удерживать их в положении граждан низшего сорта, равных с другими только по обязанностям, но отнюдь не по правам? Если правительственная деятельность должна быть направлена к установлению теснейшей внутренней связи между целым и всеми его частями, то практично ли оставлять миллионы мирных граждан пасынками государства? Не пора ли именно теперь, в виду близкого окончания войны, так много от всех требующей, так дорого всем стоящей, поставить на очередь отказ от традиционных предубеждений, от продиктованной ими политики ограничены и стеснений?

Михаил Петрович Арцыбашев

(24 октября /5 ноября/ 1878, хутор Доброславовка Ахтырского уезда Харьковской губернии — 3 марта 1927, Варшава) — русский писатель, драматург, публицист.


ЕВРЕЙ (рассказ)

Вышло так, что второй взвод третьей роты Ашкадарского полка, не выпустив ни одного патрона и не потеряв ни одного человека, оказался отрезанным от своих.

Как это произошло, и почему кучка солдат в пятнадцать-двадцать человек оказалась в роли самостоятельной боевой единицы, никто из них сказать бы не мог.

Сначала солдаты, в составе всего Ашкадарского полка, всю долгую осеннюю ночь усердно и тяжко шлепали по большой дороге, идущей неизвестно куда, в темную сырую и чужую даль. Курить и разговаривать было запрещено, и темная масса полка, во тьме, ощетинившись штыками, похожая на ка¬кое-то огромное ежеобразное животное, тихо ворчащее и шелестящее тысячами ног, сосредоточенно ползла вперед. В темноте солдаты натыкались друг на друга, злобно, в полголоса переругивались, скользили в грязи и по колена бултыхались в глубоких колеях, полных холодной воды.

— Ну, и дорожка! — тихо вздыхали по рядам.

На рассвете полк остановили и растянули по краю широкого картофельного поля, которое солдаты увидели первый раз в жизни.

Шел мелкий назойливый дождик, и сизые горизонты, пологие и печальные, мутно таяли в его водянистой дымке.

Направо и налево, насколько хватал глаз, уныло мокли ряды таких же серых солдат и офицеров, по пасмурным лицам которых струился дождь, точно все они плакали о своей судьбе — судьбе, забросившей их Бог знает куда, на это чужое, незнакомое поле, на котором через несколько часов, многие из них, быть может, лягут здесь среди полусгнивших картофельных тычков, на мокрой земле, обратив бледные мертвые лица к холодному небу, тому самому, которое плачет теперь и над их далекой серой и милой родиной.

Позади, утопая в размокшей пахоте, все устанавливалась и никак не могла установиться какая-то батарея. Оттуда доле¬тали простуженные, озлобленные голоса, шлепанье нагаек и тяжкое надрывистое храпенье лошадей. Впереди одиноко броди¬ли под дождем мокрые фигуры офицеров, в насквозь промокших шинелях, а еще дальше, за завесой дождя и густого тумана, гудели пушки, неизвестно — свои или чужие. По временам пальба уходила вдаль и направо, и тогда гул орудий слышался тяжко и глухо, точно катали по земле чугунные шары, а иногда выстрелы совсем близко с треском рвали воздух, лопаясь как будто над самой головой.

Прямо против взвода стоял ротный командир и все время под полой закуривал папиросы, так часто, что казалось, что все время, вот уже часа три, он закуривает одну и ту же папиросу и никак закурить не может. Солдаты сосредоточенно смотрели ему в спину, и почему-то всем болезненно хотелось помочь ему.

Было холодно, сыро, и под ложечкой сосало что-то противное, ноющее, бесконечное: не то, что страх, а какая-то беспредметная тоска, которую можно было бы выразить тремя словами:

— Хоть бы скорее!..

Так шло несколько часов, но около полудня все страшно резко изменилось.

Хотя небо по-прежнему было серо, и дождь моросил неустанно, но стало светлее, и облака в одном месте сделались белыми и яркими. За ними почувствовалось невидимое солнце, но среди этого белого холодного света стало как-то остро и беспокойно, и ноющая тоска начала переходить в нервную тревогу, которую трудно было выносить.

Совершенно неожиданно, хотя все этого ждали, откуда-то проскакал адъютант на взмыленной, лохматой от сырости лошаденке. Забегали офицеры, послышались резкие командные крики и рожки горнистов.

— Ну, братцы!.. — высоким, сорвавшимся голосом произнес кто-то в рядах, и все слышали этот голос и поняли его, но никто не оглянулся.

Серая масса людей вдруг тронулась, как-то охнула, волнообразно изогнулась, и весь полк, увязая в грязи и падая на каждом шагу, покатился вперед, на подъем бесконечного поля, вдруг ставшего новым и жутким.

Солдаты, с посеревшими странными лицами, крестились на бегу, отставали, опережали друг друга и, когда их остановили на гребне холма, сбились и смешались кусками, изломанными линями, сразу обратив полк в нестройную толпу запыхавшихся и недоумевающих людей. Некоторые так и дернули ружья наперевес, забыв их опустить.

Впереди сизел все тот же дождь и тянулось все то же чужое незнакомое поле, но теперь на нем что-то копошилось, двигалось, сверкало бледными огоньками, рассыпаясь непрерывной ружейной трескотней.

На сером небе, казалось, все на одном и том же месте, стояла какая-то черная черточка и то увеличивалась, то уменьшалась. И когда увеличивалась, то сверху чуть слышно доноси¬лось страшное жужжание, и все солдаты поднимали вверх серые, бледные лица.

Потом сзади, тоже сверху, послышалось быстро приближающееся мощное жужжание, и над головами солдат, совсем низко, тяжело, как промокшая птица, пролетел русский аэроплан. Он быстро стал уменьшаться, поднимаясь все выше и выше, и солдаты видели, как уменьшалось расстояние между ним и той черной черточкой, которая парила далеко в небе. В рядах послышались голоса и, когда та далекая черточка быстро стала уменьшаться, точно падая к горизонту, голоса стали громки и веселы.

— Ага, не ндравится!.. Наутек пошел, братцы!.. Ловко!.. Молодцы!.. — послышалось по рядам.

Солдаты ожили и на мгновение забыли о себе, о той тяжелой неизвестной судьбе, которая ожидала их самих.

— То-то бы тебя, Ермилыч, на ероплан посадить… Ловок бы ты был!.. — шутили солдаты друг над другом.

И вдруг впереди послышался нестройный многоголосый крик, усиленная беспорядочная трескотня, и оттуда сначала по одному, потом кучками и, наконец, рассыпной, растерянной массой повалила толпа таких же серых солдат другого полка той дивизии. Еще издали можно было рассмотреть их бледные лица, с широко раскрытыми глазами, с округленными ртами и выражением безумного ужаса.

Офицеры Ашкадарского полка, махая шашками и что-то крича, бежали по размытой пахоте навстречу бегущим, но серая толпа моментально сбила, смяла, закрыла их, смешалась с рядами ашкадарцев, и все сразу потеряло тот смысл, который имело до сих пор.

Как волна уносит разорванную в одном месте плотину, так бегущие сбили и унесли стоявший полк. Частью побежали и сами ашкадарцы, сами не зная, почему, и только чувствуя ту стихийность, передававшуюся от человека к человеку, которая неудержимо толкает в спину и заставляет бежать, куда бы то ни было, только дальше и дальше.

Вся масса людей кинулась вниз, под уклон, свернула в сторону, наткнувшись на батарею, с которой что-то кричали и махали руками, затем набежала на правильную линию серых солдат, быстро идущих навстречу со штыками наперевес, метнулась в одну сторону, в другую, назад и вперед, и, наконец, бросилась врассыпную, оглашая воздух бешеным криком и беспорядочной стрельбой.

И вот тут-то этот второй взвод третьей роты, потеряв свой полк и офицеров, в составе всего семнадцати человек, по стихийной привычке державшихся вместе, очутился в стороне от боя, в каком-то узком глинистом овраге, поросшем мелким лесом.

Овраг был глубокий, с изрытыми водой глинистыми берегами, над которыми высоко мутной, неровной полосой тяну¬лось серое небо, моросившее неустанным дождем на размокшую красную глину, на мокрые березки и кучку солдат, сбившихся с толку и торопливо, по инерции, бредущих все дальше и вниз.

Солдаты были все из запасных, коренастые, бородатые и рябые мужики костромской и новгородской губерний, и среди них — черненький еврей, Гершель Мак, который один и думал, и соображал за всех.

Всем остальным серым мужикам, взятым прямо из деревни, совершенно было непонятно, каким образом все это произошло, и произошло ли вообще что-нибудь; было ли сраженье, плохо или хорошо то, что они остались без офицеров в каком-то проклятом овраг и что из всего этого выйдет? Только Гершель Мак понимал, что сражение было, что передовые цепи попали под перекрестный огонь пулеметов, что произошла паника, что Ашкадарский полк был сбить толпой беглецов и расстроился без выстрела, а теперь они предоставлены на волю судеб неизвестно, где, может быть, в самом центре неприятельской позиции. Гершель Мак понимал, что никому до них теперь нет и не может быть никакого дела, а потому они должны выпутываться сами, и его изворотливый еврейский ум сразу заработал вовсю.

Дождь журчал по склонам оврага и по дну его, и за водяной песенкой только изредка, где-то наверху, слышались трескотня пулеметов и буханье пушек. Овраг шел вниз и, должно быть, в лес, потому что деревья становились все чаще, и на земле вместе с грязью лежал теперь толстый слой полусгнивших вялых листьев.

Раза два вверху слышалось тяжкое жужжание, и солдаты невольно поднимали глаза, но аэроплана не было видно, и неизвестно было,— свой он или чужой.

Гершель Мак шел позади всех и напряженно думал:

— Что же мы будем делать, когда встретится неприятель? Ну, когда был полк, так они себе уже знали, что делать… А мы же не знаем высоких военных правилов!.. Может быть, нам совсем не нужно драться — может быть, по высоким военным правилам нужно немножко отступить?.. Мы же ничего не знаем!..

И как раз в эту минуту на противоположном берегу ручья, разлившегося в плоские мутные лужи, среди древесных стволов замелькало что-то темное, и показались незнакомые солдаты, в светло серых шинелях, в лакированных черных касках, обтянутых в полотняные чехлы.

Это был такой же заблудившийся, отбившийся от своих, неприятельский отрядик, которым предводительствовал огромный рыжебородый унтер-офицер.

Немцы шли так же неуверенно, с ружьями наперевес, трусливо озираясь по сторонам, и только что собирались остановиться, чтобы обсудить свое незавидное положение, как увидели рыже-серые шинели и штыки.

— Стой! — заорал белоусый костромич так, что две вороны камнем взлетели над оврагом и понеслись, косо забирая по ветру, прочь от этого места.

Гершель Мак чуть не упал в воду.

С той стороны раздались жидкие, разрозненные крики изумленья и ужаса, и вдруг наступила зловещая напряженная тишина.

Рыжие и серые солдаты стояли шагах в пятидесяти друг от друга, разделенные мелким мутным ручьем, по которому неустанно колотил дождь, и скорее удивленно, чем испуганно, смотрели во все глаза.

— А… послушайте… а… — зашептал Гершель Мак, дотрагиваясь до ружья белоусого костромича.

Но в это время, как по команде, серые солдаты отступили шага на два, разом опустились на колени, и треск недружного залпа разодрал мокрый воздух.

Белоусый костромич и другой русский солдат, нижегородский многосемейный мужик, которого в роте звали «дядя», взмахнули руками и тяжко шлепнулись в размокшую глину.

Костромич был убит наповал, а «дядя» схватился за живот, сел и взвыл тоненьким пронзительным голосом:

— Бра-атцы!…

И дикая злоба, неукротимая и полная ужаса, похожая на ту нервную злость, с которой убивают и топчут змею, вдруг охватила солдат. Дробь разрозненных выстрелов посыпалась между мокрых деревьев, и нестройный крик повис в сыром тумане. Пули засвистели далеко по лесу, чмокая в глину.

Березовые листья, тихо кружась, опускались на землю, а на ней, то падая, то поднимаясь, в судорожных движениях боли и ужаса, закопошились три светло-серые фигуры.

И первый замолк, уткнувшись лицом в холодную муть ручья, огромный бородатый унтер-офицер.

В ответ снова затрещал еще более нестройный залп, и потом, уже с обеих сторон, посыпались одиночные бестолковые выстрелы, прерываемые злобным криком, стоном и хрипом.

Бледные огоньки мелькали со всех сторон, с березок летела белая кора, видны были торопливо возившиеся с ру¬жейными затворами дрожащие руки и бледные искаженные лица. Над ручьем потянуло острым запахом пороха и крови, сизый дымок медленно потянулся кверху, выбираясь между ветками березок, вздрагивающих, точно от страха, а под ними две кучки людей, рыжих и серых, заряжая и стреляя, били друг друга, усыпая мокрую землю разбитыми, корчащимися и стонущими телами.

…………………………………………………………………………………………………………………………


И вдруг стрельба затихла так же неожиданно, как и началась.

На открытом месте уже никого, кроме раненых и убитых, не было. Рыжие солдаты залегли за камни, а серые по¬прятались за деревья. Огонь смолк.

Еще долго сердца дрожали мелкой мучительной дрожью, и в глазах стоял тот же нечеловеческий злобный ужас, но никто не стрелял.

И так прошел час и другой.

Солдаты, молча, лежали за камнями, другие, также молча, таились в перелеске и зорко ненавидящими острыми глазами, подмечающими малейшее движение врага, следили друг за другом.

Только «дядя», прислонившись к дереву, тихо и жалобно, точно муха в паутине, стонал от боли, да на той стороне все силилась подняться из мутной лужи бледная безусая голова, с помертвелыми глазами, уже подернутыми пленкой близкой смерти. Но них никто не обращал внимания.

Каждый чувствовал на себе зоркие беспощадные глаза врага и не смел шевельнуться, не смел вытянуть онемевшую ногу. Раз один серый солдат пытался переменить место, и сейчас же с той стороны треснули три выстрела, и солдат только перевернулся и затих, точно и в самом деле ему только хотелось перевернуться на другой бок. Позже были убиты еще два человека, по одному с каждой стороны, и опять все затихло, только дождь шумел, точно кто-то незримый горько плакал в лесу.

Время шло, и росло страшное нервное напряжение, похожее на предсмертную тоску. Было очевидно, что так продолжаться долго не может, и все знали, что первый, кто подымет голову, будет застрелен, как собака.

Бог знает, какие странные и мучительные мысли проходили в отуманенных злобой и страхом головах. Эти головы были теперь тупы, сбиты с толку.

Гершель Мак остро чувствовал, что ему хочется жить, что у него, как и у всех этих, и серых и рыжих солдат, есть отец и мать, есть свои маленькие заветные желания, далекие отсюда. И еще ему было жалко и «дядю» и того умирающего в мутной луже немца, которого, быть может, убила пуля «дяди».

Время шло, рос нестерпимый нервный ужас, и страшное, как струна, готовая лопнуть, внутреннее напряжение начинало переходить в то кошмарное состояние, когда у людей начинают дрожать лица, руки и ноги, перед глазами встает красный туман, исчезают страх смерти и страданья, и все человеческое претворяется в стихийное, звериное бешенство.

И вот, когда струна была готова лопнуть, когда кошмар готов был разразиться беспощадной схваткой, Гершель Мак, не в силах будучи справиться с натянувшимися нервами, жалобно взмолился на языке своих отцов:

— Шма Исроэль!.. Шма Исроэль!..


Cвои не поняли его и только с ужасом, как на сумасшедшего, мельком оглянулись на него, но с той стороны отозвался ему такой же жалкий испуганный голос на еврейском языке:

— Еврей!.. Еврей!..

Гершель Мак замер. Нельзя передать той безумной радости, того чистого человеческого восторга, каким наполнилось сердце его, когда оттуда, откуда он ждал только ненависти и смерти, раздались знакомые, понятные, человеческие слова.

Он вскочил на колени, поднял руки, забывая о смертельной опасности, и крикнул, точно отозвался в пустыне:

— Я!.. Я!..

Треснул выстрел, но только фуражка Гершеля Мака, подпрыгнув, слетела в лужу.

За ручьем, из-за дерева, смотрела на него характерная, с торчащими из-под лакированной каски ушами, человеческая голова.

— Не стреляй!.. Не стреляй!.. — кричал Гершель Мак по-русски, по-немецки и по-еврейски сразу, бестолково размахивая руками.

И тот еврей, в длинной светло-серой шинели, тоже что-то кричал своим. И уже не одна голова, а десяток удивленных лиц смотрели на Гершеля Мака удивленными, обрадованными глазами. В этих глазах, вдруг ставших простыми, понятными, перепуганными человеческими глазами, виднелась смутная, еще непонятная им самим надежда.

Тогда Гершель Мак и еврей в светло-серой шинели выскочили на открытое место и, шлепая прямо по воде, доверчиво побежали друг к другу. Они сошлись между двумя все еще враждебно торчащими рядами ружейных стволов и в порыве нерассуждающей человеческой радости обнялись.

— Вы еврей? — спросил серый солдат.

И они стояли и смотрели друг на друга, как два старые знакомые, неожиданно встретившиеся там, где всего меньше можно было ожидать этого.

В сумерки, подобрав своих раненых и убитых, осторожно оглядываясь назад, солдаты тихо расходились в разные стороны по оврагу, уже посиневшему от вечернего тумана.

Те, которые шли сзади, с недоверчивым недоумением поглядывали назад, на врагов, и руки их судорожно сжимали холодные дула ружей. Только Гершель Мак и еврей в серой шинели шли спокойно.

А потом Гершель всю дорогу болтал, как обезьяна, приставая то к одному, то к другому из сбитых с толку, недоумевающих солдат.

Он что-то говорил о своем восторге, о какой-то великой миссии еврейства. Но его никто не слушал, и кто-то даже сказал ему беззлобно:

— А пойди ты к черту, пархатый жид!..

Константин Дмитриевич Бальмо́нт

(3 (15) июня 1867, деревня Гумнищи, Шуйский уезд, Владимирская губерния — 23 декабря 1942, Нуази-ле-Гран) — поэт, символист. Один из виднейших представителей русской поэзии Серебряного века.


ГОЛОС ОТТУДА

«Я не один, потому что Отец со Мною»

Ев. от Иоанна, гл. 16, 32.



Был древле зов. Ему я внемлю.

Слеза слагается в кристалл.

Христос, дабы сойти на землю,

Среди людей Евреем стал.

Я это ведаю, приемлю,

Без этого я скудно мал.


Зачем лачугу Иудея

Он выбрал на земле, как дом.

Тот возглас, в сердце тяготея,

Для сердца разрешен Христом.

Его святою кровью рдея,

Мы светлым цветом расцветем.

Самозакланный, во спасенье

Всех, кто приидет ко Христу,

Он на Земле Свое служенье

Вметнул, как светоч, в темноту,

Средь обреченных на мученье,

Что верны на своем посту.

В решенье выспреннем и строгом

В Египте Он ребенком был,

И по Халдейским Он дорогам

Свой путь — незнаемый — пробил,

И Бог пришел в Израиль Богом,

И Человека возлюбил.


В суровом царстве Иеговы

Возник воздушнейшей цветок.

Разбиты древние оковы,

Лилейно пенье кротких строк,

Не тщетны в мире были зовы,

Здесь дан рядам веков намек.


Кто скажет «Нет», в том хитрость змея,

Возжаждет поздно — молвить «Да»,

Пребудем — сердцем не скудея,

Мы — здесь, нас призовут — туда,

Несть Эллина, ни Иудея,

Есть Вифлеемская звезда!




Михаил Владимирович Бернацкий

(8 июля 1876, Киев — 16 июля 1943, Париж) — российский учёный-экономист. Министр финансов Временного правительства (1917).


ЕВРЕИ И РУССКОЕ НАРОДНОЕ ХОЗЯЙСТВО

Много и страстно писалось о невыносимом положении русских евреев, этих, в своей массе, своеобразных «крепостных» XX века, прикованных к «черте оседлости» (в роде {…} — римских колонов). Трагическая история последних лет и переживаемые ныне минуты способны вывести из душевного равновесия самого безучастного «зрителя» текущих событий. Как-то тяжело касаться многих наболевших и, по существу дела, совершенно ясных вопросов, но жизнь беспрестанно и сурово требует их постановки и ждет ответа от мысли и совести русского общества.

Мы не хотим обсуждать недопустимость еврейского {…} сами по себе те «элементарные начала права и морали», которые были выстраданы человечеством на его долгом историческом пути и являются ныне устоями культурного миросозерцания, но в глазах многих — они и теперь кажутся только «хорошими словами», стилистическими украшениями речи интеллигентного человека. Конечно, атмосфера бесправия — одинаково губительна и для страдающего, и для привилегированного: ведь крепостное состояние развращало господ не меньше, чем рабов. Все это — так; но имеются аргументы, к сожалению, более доступные и убедительные. На них мы и хотим остановиться.

Читающий эти строки, само собою разумеется, знает, что в последнее время ни о чем так охотно не говорили, как о необходимости развивать «производительные силы России». Сознание того, что общее преуспевание нашей родины находится в самой тесной зависимости от хозяйственного прогресса, — проникло в широкие слои общества. Война, надо думать, сделала эту истину очевидной: успех столкновения зависит не только от действий самоотверженной армии, но и от устойчивости хозяйства. Экономические затруднения, которые переживаются Германией, укрепляют веру в нашу конечную победу. Более четверти века тому назад русский министр финансов, прилагавший особенные усилия к развитию у нас промышленности, писал в объяснительной записке к проекту росписи государственных доходов и расходов: «Считаю своим долгом верноподданного перед Вашим Величеством твердое, ясное и глубокое убеждение в том, что благосостояние народа, даже при некотором несовершенстве военного устройства, принесет в период вооруженного столкновения более пользы, нежели самая полная боевая готовность армии при пошатнувшемся экономическом положении народа, который, в сем случае, при всей готовности жертвовать и жизнью, и достоянием, может принести на алтарь отечества только одну жизнь, но не будет в силах доставить необходимые государству денежные средства».

Вот с этой точки зрения хозяйственных интересов мы и подойдем к больному еврейскому вопросу. Безвозвратно ушли те времена, когда можно было устами императрицы Елизаветы Петровны сказать: «от врагов Христовых не желаю интересной прибыли». Именно в этой хозяйственной прибыли заинтересованы и казначейство, и высшие классы, и — что самое важное — широкие слои населения; чем успешнее развивается хозяйство, тем выше, обеспеченнее, устойчивее их заработки. Основная производительная сила страны это — живой труд ее народа. В политический организм России входит около 6 миллионов способного и, несомненно, трудолюбивого еврейского населения. О том, как применяются его силы, мы скажем ниже; пока отметим лишь одно обстоятельство: прямой расчет русского государства заключается в том, чтобы как можно полнее и разумнее использовать в своем хозяйстве эту живую еврейскую силу. Положительно непостижимыми, с этой точки зрения, являются все те преграды, которые создаются для евреев в области образования: Россия, столь бедная не только представителями высшего, квалифицированного труда, но и просто грамотными людьми, как будто стремится увеличить свое невежество и умственную отсталость от Запада. А еще так много идет разговоров о всяческих иностранных «засильях». Конечно, для всякого поступка находятся формальные оправданья: каждый, совершающий зло, пытается убедить себя в его право¬мерности. Так и в данном случае: насильственное держание еврейской массы в невежестве объясняется желанием не допустить ее стать выше русского населения, которое будто бы в интеллектуальном отношении уступает евреям. Не говоря уже о том, что такой аргумент прямо-таки оскорбителен для русского народа и свидетельствует о полном незнании со стороны опекунов его свойств и богатых природных задатков, — по существу, дело сводится к намеренному неиспользованию той производительной силы, которая представлена частью российских поданных. Хозяйство наше не получает той выгоды, на которую оно было бы в праве претендовать.

Обратимся теперь к тем характерным общественно-экономическим условиям, в которых находятся у нас евреи. Почти вся их масса (свыше 5 миллионов) заключена в пределах черты еврейской оседлости — 15 губерниях и в Царстве Польском; лишь 6 % живет вне этой грани. Естественным результатом такого искусственного замыкания евреев на определенной территории, в связи с невозможностью занятия земледельческим трудом (в силу запрета приобретать и арендовать недвижимость вне городов и местечек) является своеобразный профессиональный состав еврейского населения: около 3/4 его вынуждено заниматься торговлей и промышленностью (73,08 %). Если взять «самодеятельное» еврейское население (во всей Империи), то сельское хозяйство поглощает лишь 2,4 % свободных профессии — 4,7 % частная служба — (прислуга и пр.)— и, 5 % остальные, за вычетом лиц с неопределенным занятием, вынуждены искать себе пропитание в области торговли (31 %) промышленности (36,3 %) и транспорта (3 %). К этому же понуждает и искусственное сосредоточение евреев в городах: в селах и деревнях черты оседлости живет лишь 18 % а в городах, посадах и местечках около 82 % — более 4/5. Такое одностороннее распределение еврейского труда не представляло бы собою отрицательного явления, если бы имелась возможность рассеять его в пределах всего государства: как ни слабо развита Россия в торгово-промышленном отношении, но, с громадной пользой для народного хозяйства, евреи легко разместились бы в соответствующих их навыкам областях, мощно двигая вперед индустриализацию страны. При нынешних условиях, они загнаны в тупик, перегружая в черте оседлости торгово-промышленный промысел. Едва ли нужно говорить о том, что на этой почве еврейская масса ведет ожесточенную и самую элементарную борьбу за существование, определенно подвигаясь в некоторых районах по пути к вырождению. На Западе (кроме Галиции и Румынии) евреи входят в состав состоятельных элементов, в России — подавляющая их часть это — пролетарии, «свободные, как птица», горькие нищие, буквально не знающие сегодня, чем будут жить завтра. Душу потрясающие картины рисуют беспристрастные исследователи жизни еврейской бедноты — ремесленников, фабричных рабочих, мелких торговцев: в буквальном смысле слова они голодают, убивают и душу, и тело в грязных, антисанитарных углах городов. Естественно, что в жадных поисках хоть какого-либо заработка, они, с одной стороны, вынуждены не брезговать разными методами (отсюда разговоры о «преступных чертах» еврейского характера, их наклонности к спекуляции, что, однако, охотно прощается и поощряется в «отечественных» представителях коммерческих интересов); с другой — понижают чувствительным образом «уровень жизни» трудящегося, продавая свои услуги часто за бесценок. Этим и в России, и в тех странах, куда направляется еврейская эмиграция, создается почва для своеобразного «социального антисемитизма», аналогичного движению в Соед. Штатах Сев. Америки и Австралийской федерации против «желтого» труда. Кто же повинен в создании этих «недостойных для человека» условиях еврейского труда? Конечно, искусственная граница его приложения! Несмотря на обильный исход евреев из России, напоминающий бегство ирландцев из своего отечества, — с 1881 г. по 1908 г. свыше полутора миллиона человек — оставшаяся масса пребывает обреченной на недоедание и вырождение. Столь популярным рассказам о еврейских богатствах (которые в России — относительная редкость) приводим беспристрастные факты: самыми бедными из эмигрантов в Америку оказываются евреи. При средней цифре привозимых с собою денег в 15 долл., шотландцы имели 41,5 долл., англичане — 38,7, французы —37,8, немцы — 28,5, а евреи стояли на последнем месте — лишь 8,7 доллара! Очевидно, что если туземному населению и грозит какая-либо реальная опасность, то исключительно в плоскости со слишком дешевым трудом скученного еврейского населения; и чем больше будут угнетаться евреи, тем хуже будет для туземного рабочего люда! Ибо всякий предприниматель предпочтет дешевые услуги более дорогими! Ясно, что заботы об интересах туземного населения в репрессивной еврейской политике, по существу дела, отсутствуют: демократическая привеска здесь не у места. Русский трудовой рынок страдает в черте оседлости перенасыщенностью, а в других районах — недостаточностью. Как от этого страдает народное хозяйство в его целом, — вопрос не требует дальнейшего обсуждения. Имеется еще одна любопытная черточка: в противовес упрекам в еврейском стяжании необходимо отметить следующее. Евреи обычно удовлетворяются меньшим процентом на пускаемый в оборот капитал, стремясь добыть, прежде всего, средства к существованию; этим, до некоторой степени, понижается уровень прибыли, что не может не раздражать капиталистов туземного происхождения. Дело, очевидно, сводится к конкуренции капиталов; — из этой именно среды и слышатся наиболее яростные антисемитские клики! Не забудем, что ранение одесские погромы обязаны агитации греков, боявшихся утерять свое торговое влияние.

Сказанное до сих пор обнаруживает, что экономическая политика, проникнутая антисемитизмом, создает искусственное полнокровие в отдельных органах народного хозяйства в ущерб целому; она напоминает деятельность садовника, обильно поливающего до вымокания одни гряды и предоставляющего другим гибнуть от засухи. Русский интерес заключается в том, чтобы еврейский труд и еврейские средства находили себе наиболее производительное применение повсюду: от этого лишь выиграет наше отечество. Антисемитизм, с народно-хозяйственной точки зрения, являет собою колоссальную растрату производительных сил страны.

Необходимо обратить внимание и на следующую сторону вопроса, Нравятся ли кому-либо евреи, как раса, или нет — это вопрос личного свойства, разрешение которого не может влиять на здоровую экономическую политику государства. Оно должно считаться с объективными данными. А последние — таковы: евреи составляют больше трети (35°/о) торгового класса России. Если отбросить в сторону идеалы натурального хозяйства и видеть преуспевание родины в прогрессивном развитии меновой экономики, то мы должны, признать, что роль евреев в торговой жизни России — громадна, что они в значительной степени эту торговлю налаживают. Всякие тормозы в проявлении свободной торговой энергии евреев отзываются болью в национально-экономическом теле России. Глубоко прав один из исследователей еврейского вопроса в своем выводе: «если бы евреев теперь не было в России, их необходимо было бы призвать, — еще раз призвать, для торговых целей, точно так же, как и для промышленных, как они многократно призывались для тех же целей 100—300 лет тому назад. Впрочем, мнение отдельного исследователя может казаться не столь авторитетным; но мы, для аргументации вышеприведенного положения, обеспечены целым рядом общественных заявлений. Не заходя далеко в глубь истории, остановимся на факте весьма недавнего прошлого.

В 1912 г. бывший нижегородский губернатор проявил необычайное усердие в гонении на евреев в разгар ярмарочного сезона, что, по всей видимости, стояло в связи с предвыборным (в Гос. Думу) периодом. „Общество фабрикантов и заводчиков Московского промышленного района“, далеко не отличающееся чрезмерным либерализмом, сочло себя вынужденным, в собственных интересах, вмешаться в дело: была составлена докладная записка по вопросу о стеснениях евреев и направлена через председателя Общества г. Гужона председателю Совета Министров. Вот что говорится в этой записке: „…Евреи исполняют в хозяйственном организме страны функции посредствующего звена между производителями и потребителями товаров; в северо-западных, южных и юго-западных губерниях эти функции исполняются почти исключительно евреями. Отделить при этих условиях торгово-промышленное население значительной части государства от центра фабричного производства — значит нанести огромный ущерб не только непосредственно купцам-евреям, но и огромному, многомиллионному нееврейскому населению“. „Разобщать деревню с городом, города Запада и Юга с городами и деревнями центра и Востока, означает как бы намеренное расстройство хозяйственной жизни страны, подрыв кредита и обесценение народного труда“. Вот что говорили московские фабриканты! Учитывая реальные нужды хозяйства, не склонные жертвовать коммерческим интересом ради антигуманитарных лозунгов, они выражали опасение, что действия администрации помещают надлежащей реализации урожая, что „заготовленные запасы товаров не найдут ни потребителя, ни покупателя, ни деятельного посредника в той степени, как это должно быть и могло бы быть“.

Кажется, ясно, что удары по евреям, прочно вошедшим в народно-хозяйственный организм России, в одинаковой, если не большей мере, являются ударами по массе коренного русского населения. Не касаясь по существу различных мечтаний евреев, возникающих на почве „сионистских“ идеалов, мы отметим только, что уход евреев из России был — бы прямым ущербом для ее экономического развития. На Западе прекрасно понимают эту простую истину. Никто иной, как В. Зомбарт, в своей работе „Будущее евреев“ („Die Zukunft der Iuden“) делает такое заключение: „Если бы свершилось чудо, и завтра все евреи приняли решение переселиться в Палестину, то мы (немцы) никогда и ни в коем случае не могли бы этого допустить. Ведь это в одной только народно-хозяйственной области обозначало бы такой крах, какого мы никогда еще ни в одном крупном кризисе не переживали, крах, от которого, может быть, никогда уже наше хозяйство не могло бы оправиться“.

А мы, русские, мало задумываемся над такими вопросами. В прошлом году не остановились, напр., перед новыми ограничениями, отпавшими только в годину великого испытания — войны.

Кто желает блага русскому народному хозяйству, кто мечтает о его могущественном развитии, о действительной эмансипации от иностранного влияния (в той мере, насколько это вообще возможно по экономическим законам), тот должен понять, что антисемитизм — злейший враг нашего экономического преуспевания, что еврейский вопрос есть русский вопрос. Только на почве уравнения евреев в правах с коренным населением Империи возможно наше мирное, культурное развитие, осуществимы те широкие идеалы, которые выдвинуты трагической борьбой с германским империализмом.

Владимир Михайлович Бехтерев

(20 января 1857, Сорали (ныне Бехтерево, Елабужский район) — 24 декабря 1927, Москва) — выдающийся русский медик-психиатр, невропатолог, физиолог, психолог, основоположник рефлексологии и патопсихологического направления в России, академик.


„МНЕ ОТМЩЕНИЕ И АЗ ВОЗДАМ“

Еврейский вопрос — один из самых больных вопросов нашей государственности, о который она не раз уже спотыкалась при различных внешних и внутренних невзгодах. Можно ли придумать мерзость, более антигосударственную, как черта еврейской оседлости. Ведь это значит возбудить и вечно поддерживать озлобление еврейского народа, дать ему ореол мученичества и создать в то же время искусственно условия для сплошности населения, которое к тому же в силу своей гонимости почти на каждом шагу встречается с возмущающими душу жизненными условиями.

Судите сами: молодой человек хотел бы найти Божий свет дальше Бердичева и Шклова — он встречается с препятствием, которое выражается одним словом „нельзя“! Заболел кто-нибудь в семье и заболел так, что надо и можно найти помощь, но только не у себя, а на стороне, например, в каком-нибудь более крупном центре, и опять „нельзя“! Если человек рискнул и выехал за черту оседлости по краткосрочному разрешению, он может очутиться в еще более критическом положении, в случае, например, если ему пришлось случайно задержаться по своим делам. Все закончилось бы благополучно, если бы ему было предоставлено пробыть несколько долее определенного срока, но пред ним стоит грозное слово „нельзя“, и весь план рушится. Еще хуже, если он заболеет на чужбине и должен полечиться у местных светил, опять беспощадное „нельзя“ лишает его самого неотъемлемого права человеческой личности — заботы о своем здоровье.

Но вот человек „по праву“ устроился вне черты оседлости. Неожиданно он не понравился своему хозяину, у которого служит в той или другой роли, его увольняют, и опять он встречается с грозным „нельзя“. Ему нельзя оставаться не пришитым, хотя бы даже против его желания, к какому-нибудь предприятию, не угодно ли ехать в район оседлости, где у него нет никаких связей, иначе его выселять по этапу.

Заболевает глава семейства и ему отказывают в месте службы, опять то же грозное „нельзя“! Не угодно ли больному со своими домочадцами отправиться в район оседлости, где, может быть, не окажется ни должной помощи в болезни, ни заработка для поддержания семьи.

Вот ратник из живущих вне черты оседлости призывается на службу для спасения отечества, для его семьи сейчас же встает грозное „нельзя“, отправляйся в район оседлости. Раненый герой возвращается с театра войны и желал бы оставаться вблизи родных, устроившихся вне черты, но опять „нельзя“, и он высылается в пределы оседлости.

Нужно ли говорить с какою безропотностью переносятся все те беспощадные удары судьбы, которые кроются за этим грозным „нельзя“. И тем не менее, какая в этом „нельзя“ кроется подготовка почвы для усвоения всех антигосударственных учений. Дело идет о постоянной поддержке тления в костре, откуда каждую минуту под влиянием стороннего ветра может вспыхнуть яркое пламя.

Могут сказать, что это не страшно. Да, быть может, не страшно, однако, до тех пор, пока дело идет о благополучии государства. Но последнее должно ведь иметь в виду не одну только хорошую погоду, но и бури, которые могут придти отовсюду, а тогда будет уже поздно исправлять роковую ошибку.

Но всем этим дело еще не ограничивается. С упомянутыми условиями связана постоянная поддержка язвы, разъедающей нашу государственность. Всякий закон, даже самый суровый, если он справедлив, есть основа государственности: „Dura Lex, sed Lех“. Но несправедливый закон, как и несправедливая власть является постоянным источником возмущения, находящего сочувствие и в тех, кто этому закону не подлежит. Далее несправедливость родит всякого рода соблазны, особенно по части звонкого металла, а это наиболее благоприятное условие для нравственного развращения власти, начиная с самой низшей, каковое зло еще горше первого: „Мне отмщение и Аз воздам“.

Спрашивается, во имя чего все это делается? При беседе с отъявленными антисемитами я слышал мнение, „что надо оградить русского мужика“. Нечего говорить, что говоривший это был из тех задопятов, которые всегда принципиально высказываются против широкого просвещения русского народа. Так вот в чем корень всего. Нужно давить во что бы то ни стало еврейство и поддерживать сплошность его населения в черте оседлости, подготовляя тем самым своего рода государство в государстве вместо рассеивания, и все это в виду того, что по мнению наших задопятов, рано просвещать русский народ, а так как он находится еще по своему развитию на положении младенчества, то нельзя допускать устранения черты и оседлости, дабы этим уберечь русского мужика. Пусть растет злоба и недовольство, пусть ограничивается предприимчивость, пусть господствует промышленный застой в стране, пусть заграничные гимназии и университеты просвещают еврейскую молодежь из России, пропитывая ее политическими тенденциями чуждых нам стран, пусть обогащаются на счет больных русских евреев заграничные курорты и города и тем самым обездоливаются наши ценные по своим качествам лечебные места, пусть организуется в пределах России сплошное население с особым языком, обычаями и даже литературой, пусть, наконец, тлеет под нами пламень революции, но пусть „нехристь“ не выходить из своей норы. Такова наша политика, и таково отношение к черте еврейской оседлости.

Ее хотят сохранить во что бы то ни стало враги России и русской государственности. Ссылаются при этом на будто бы расовые особенности еврейского народа и на его „внегосударственность“, тогда как и то, и другое на самом деле обусловливается особенностями, вытекающими из социально-экономических условий современной жизни еврейства и направленных против него гонений.

Во многом мы брали пример с Запада, и в конце концов история оправдывала эту политику. Но в вопросе о еврействе почему-то нам не к лицу брать пример с западноевропейских государств, давным-давно разрешивших у себя еврейский вопрос и смотрящих на правовые условия жизни русского еврейства, как на пережиток отдаленного прошлого, который никак не мирится с цивилизацией новейшего времени.

Что касается мер борьбы с столь распространенным у нас антисемитизмом, то в этом отношении важнейшим условием является пропаганда идей гуманизма и правильных взглядов на роль различных народностей России в созидании русской культуры.

Но, быть может, больше чем что-либо, нанесут поражение антисемитизму переживаемые ныне события. Если все народности, и в том числе евреи, одинаково несут жертвы на защиту родины, то какое может быть оправдание для разделения народов России на господ и париев. Самая война, которая требует столько тяжелых жертв от всех вообще европейских народов, мне представляется ужасной, но, быть может, заслуженной расплатой за всю ту вину, которая лежит на человечестве в его прошлых условиях политической жизни, вследствие чего после войны, надо надеяться, наступить то нравственное отрезвление народов, которое может устранить в будущей жизни человечества много неправд и в том числе, вероятно, и ту, которая тяготеет над русским еврейством.

Тем не менее, самым главным основанием для разрешения у нас еврейского вопроса все же, как мне думается, послужить внедрение в умы правильно понятых интересов русской государственности, которая настоятельно требует прежде всего не разъединение народов, живущих в России, а, наоборот, установление между ними большей цементной связи.



Валерий Яковлевич Брюсов

(1 /13/ декабря 1873, Москва — 9 октября 1924, Москва) русский поэт, прозаик, драматург, переводчик, литературный критик и историк. Один из основоположников русского символизма.


ПАСХАЛЬНАЯ ВСТРЕЧА

То, что я хочу рассказать, случилось в марте этого года, в Варшаве, но все же мой рассказ многим покажется невероятным. В жизни случаются совпадения, на которых ни один романист не решился бы основать свое повествование. К числу таких причудливых совпадений относится и факт, сообщенный мне несколькими очевидцами, людьми простыми, нисколько не склонными к мистификациям.

У евреев существует обычай, чтобы в праздник Пасхи зажиточные лица приглашали к своему столу бедняков, находящихся в чужом городе. Объясняется этот обычай тем, что в дни Пасхи евреи, по закону, должны есть особые блюда, которые нельзя получить, живя в гостинице, в чужой семье и т. п. За обедом у богатых людей в праздник таких приглашенных собирается иногда 15—20 человек. Особенно охотно приглашают к столу (и в мирное время) евреев-солдат, так как они уже наверное лишены семейной обстановки.

В Варшаве живет старушка-еврейка, Р., добрая, сердобольная женщина, с некоторым достатком. У нее есть сын, который имел какие-то дела с одним полковником, и этот полковник несколько раз посылал к Р. с поручениями своего денщика-еврея. Перед Пасхой старушка Р. увидела в своем доме этого денщика и спросила его, есть ли у него в Варшаве знакомые, у которых он мог бы обедать в праздники. Денщик ответил, что никого знакомых в Варшаве у него нет, и старушка, согласно с обычаем, пригласила его к себе в дом.

На следующий день, за обедом, солдат-денщик рассказал, что у него есть, вернее, был, младший брат, почти юноша, пошедший на войну добровольцем. Юноша участвовал в одном сражении, в Восточной Пруссии, еще в самом начале войны, и после боя пропал без вести. Сначала надеялись, что он был ранен и попал в плен, потом, не получая о нем никаких известий, уверились, что он убит. Солдат-денщик рассказывал о своем младшем брате с большим чувством и говорил, что до сих пор не решается сообщить об его смерти матери: юноша всегда был ее любимцем, и для нее будет невыносимым ударом узнать, что его нет в живых.

Вечером старушка Р., проходя по улице, увидела молоденького солдата, бледного, изможденного, в истрепанной шинели. Узнав, что солдат — еврей, старушка к нему обратилась с вопросом, есть ли у него где обедать в праздник. Молоденький солдат тоже ответил, что обедать ему негде и что по этой причине он голодает, так как не хочет в праздник есть запрещенное евреям. При этом солдат добавил, что он был в начале войны ранен в одном бою, попал в плен к немцам, недавно бежал от них и теперь старается разыскать свой полк. Старушка и этого солдатика пригласила к себе.

Нетрудно догадаться, что молоденький солдат оказался пропавшим без вести братом денщика. На другой день братья неожиданно встретились за столом. Денщик немного запоздал к обеду и, войдя в столовую, вдруг увидел среди прочих гостей своего брата, смерть которого уже оплакал. Денщик сначала не поверил своим глазам, думал, что это—случайное сходство, но и младший брат был столь же поражен встречей, встал, побледнев, из-за стола, хотел спросить и не мог. Потом начались объяснения, слезы, изумленные восклицания присутствующих и т. д.

Не удивительно, конечно, что тяжело раненый остался жив и что пленный, проведя в плену несколько месяцев, бежал: таких случаев можно насчитать тысячи и тысячи. Не удивительно и то, что солдат-еврей, бежавший из немецкого плена, попал, в поисках своего полка, именно в Варшаву и здесь был приглашен в дни Пасхи на обед какой-то сердобольной старушкой-еврейкой. Но много ли вероятности, чтобы это оказалась та самая старушка, у которой обедает именно его брат? Беглец легко мог попасть в тысячу других еврейских домов: и поразительной встречи не произошло бы.

К этому надо добавить, что юноше совершенно случайно удалось бежать именно перед праздниками Пасхи; не будь этой случайности, он вовсе не бежал бы или бежал бы позже. Кроме того, и денщик попал в Варшаву на Пасху также .случайно: со своим полковником он обычно находится на фронте, на позициях, и лишь изредка им приходится бывать, по делам полка, в городе… Если соединить всю эту цепь случайностей, надо будет сказать, что встретиться в одной комнате двум братьям было не больше вероятности, чем, взяв одну карту из десяти колод, потом наудачу вынуть такую же: опять пикового туза или опять червонную двойку.



Сергей Николаевич Булгаков

(16 /28/ июня 1871, Ливны, Орловская губерния — 1944, Париж) — русский философ и богослов, священник православной церкви.


СИОН

Загорит, заблестит луч денницы:

И кимвал, и тимпан, и цевницы,

И сребро, и добро, и святыню,

Понесем в старый дом, в Палестину.

(См. Ф. М. Достоевский. Дневник писателя 1877 г.).


Есть священные символы и мировые идеи, которые заставляют дрожать самые сокровенные струны сердца: такое значение имеет, напр., христианский Царьград и крест на св. Софии, или освобождение из рук неверных Гроба Господня. Подобное же значение должно иметь для иудейского и христианского сердца (я трижды подчеркиваю это и) вопрос о Палестине и устроении Израиля на земле, ему Богом данной и обетованной. В дни великих мировых свершений, когда обнажаются сокровенные корни истории, опять загорелась и эта идея, выступил на поверхность и этот вопрос, как очередной, близкий, подлежащий разрешению, если не сегодняшнего, то завтрашнего дня. Постановка вопроса о предоставлении Палестины, в той или иной политической форме (и, конечно, за исключением величайших христианских святынь), в качестве национального жилища, Израилю, волнует душу совершенно исключительным волнением, ибо с духовными судьбами Израиля таинственно и непреложно связаны и судьбы христианского мира. Не земные расчеты на власть, богатство и влияние руководят теми представителями еврейского народа, которые справедливо видят в преодолении „галута“, диаспоры, рассеяния основу духовного возрождения своего народа и жаждут не только освобождения от „черты оседлости“, или нового права на рассеяние, но и оседлости, права на самобытное существование. Об этой верности евреев Сиону знал Достоевский, который писал (после приведенных стихов Кукольника): „все это, повторяю, я слышал как легенду, но я верю, что суть дела существует непременно, особенно в целой массе евреев, в виде инстинктивно-неудержимого влечения“. И не меньше, конечно, знал про это Вл. Соловьев, по изображению которого, в последнюю эпоху истории Палестина является автономною областью, населенною и управляемою преимущественно евреями»; им он приписывает и последнее восстание против всемирного императора-антихриста. Сионизм, как национальное движение среди еврейства, необходимо приведшее к постановке вопроса о месте оседлости, и, в конце концов, о Сионе, возникло в конце прошлого века — не только под влиянием антисемитизма и преследований, но и в не меньшей мере вследствие страха пред ассимиляцией и обмирщением иудейства, при котором, по характерному выражению одного еврейского же писателя, «современный еврей не знает больше, почему он еврей, почему он должен оставаться евреем», так что, «чтобы сохранить евреев для еврейства, имеются только два средства: внешнее угнетение или прекращение диаспоры»

1). Предоставление евреям возможности образовать под покровительством могущественнейших государств Европы прочный национальный центр, восстановить здесь полную национальную жизнь со своим языком, хозяйством, правом, создать, по выражению компетентного исследователя положения евреев Руппина, «зерно национальной кристаллизации» (einen nationalen Kristallisationskern schaffen), не должно рассматриваться, как средство разрешения «еврейского вопроса» во внутренней жизни европейских государств, в частности в России, и так не смотрят, прежде всего, сами сионисты, которые нисколько не тешатся мыслью увлечь за собой в Палестину значительное большинство своих соотечественников.

Как место для колонизации, Палестина в ближайшем будущем не могла бы получить даже приблизительно того значения, какое имеет, напр., Америка. Допустим, что еврейский вопрос, как правовая и экономическая проблема, рассматриваемая с точки зрения «прав человека и гражданина», получить самое радикальное разрешение в смысле полного уравнения прав, но этим он ни в малой степени не будет решен духовно, напротив, он тогда только поставится с новой остротой и в общем сознании, и в самосознании диаспоры, которой предстанет выбор между ассимиляцией и национальным вымиранием (что мне представляется совершенно невозможным), или же открытым утверждением своего национального лика, а в связи с последним необходимо в конце концов возникает и вопрос о национальном центре. Таким священным центром еврейства единственно и исключительно является Палестина, — земля, отданная Израилю самим Богом.

В писаниях пророков, которые одинаково чтутся христианским и еврейским миром, по-видимому, имеются прямые указания на чаяния, ныне возникающая. В них Земля Иудова вторично обещается Израилю. «И будет — читаем мы в пророчестве Исаии — в тот день: Господь снова прострет руку Свою, чтобы возвратить Себе остаток народа Своего, какой останется у Ассура, и в Египте, и в Патросе, и у Хуса, и у Елама, и в Сеннааре, и в Емафе, и на островах моря. И поднимет знамя язычникам, и соберет изгнанников Израиля, и рассеянных Иудеев созовет от четырех концов земли». (Исайя,11; 10-12). «После многих дней ты понадобишься; в последние годы ты придешь в землю, избавленную от меча, собранную из многих народов, на горы Израилевы, которые были в постоянном запустении, но теперь жители ее будут возвращены из народов, и все они будут жить безопасно». (Езек., 38,8).

И это наши общие пророчества, христианские и иудейские: неужели приближается их исполнение?

Была ведь диаспора и в эпоху второго Храма Иерусалимского, но тогда в нем имела она средоточие свое и сердце свое. И существование подобного центра поможет и теперь Израилю совершить свою внутреннюю работу, победить трагическую раздвоенность и духовную борьбу, которая во все времена шла в душе Израиля. Величайшая трудность для сионизма состоит теперь в том, что он не в силах вернуть утрачиваемую веру отцов и принужден базироваться на национальном, или культурно-этнографическом принципе, на котором не может утвердиться никакая действительно великая народность, а уж тем более еврейская. Ибо воистину прав был Достоевский, когда писал: «Да и нельзя даже представить себе еврея без Бога». Он даже прибавляет: «мало того, не верю я даже и в образованных евреев-безбожников» (чего я не мог бы за ним повторить). Возможность остаться наедине с собой, вне атмосферы диаспоры, на той священной земле, которая хранить в себе останки Авраама, Исаака и Иакова, и здесь прислушаться к голосу своего религиозного сознания,— не явится ли для Израиля началом спасительнейшего религиозного самоиспытания и самоочищения, нового духовного рождения? Имеем о сем непреложное пророчество, о котором никогда не смеем забывать, трепетно склоняясь пред судом Божьего избрания: «Не хочу оставить вас, братья, в неведении тайны сей, что ожесточение произошло в Израиле отчасти, до времени, пока войдет полное число язычников. И так весь Израиль спасется, как написано: придет от Сиона Избавитель, и отвратит несчастие от Якова» (Рим., 11, 25—6). Близятся времена и сроки. На историческом небе загорелась новая идея, наряду с другими священными именами история произнесла и святое имя Сиона. Есть признаки, что «еврейский вопрос» в разных смыслах вступает в новое обострение, и трагическая его безысходность в диаспоре ощущается с новой силой. И в это время, когда загорается луч Будущего, появляется надежда на возможность новой постановки векового вопроса.

О, пусть она не обманет!



Иван Алексеевич Бунин

(10 /22/ октября 1870, Воронеж — 8 ноября 1953, Париж) — русский писатель, поэт, почётный академик Петербургской академии наук (1909), лауреат Нобелевской премии по литературе 1933 года/


ДЕНЬ ГНЕВА

Апокалипсис, 6


…И Агнец снял четвертую печать.

И услыхал я голос, говоривший:

«Восстань. Смотри». И я взглянул: конь бледен,

На нем же мощный всадник—Смерть.

И Ад За нею шел, и власть у ней была

Над четвертью земли, да умерщвляет

Мечом и гладом, мором и зверями.

И пятую он снял печать. И видел

Я под престолом души убиенных,

Вопившая: «Доколе, о Владыко,

Не судишь ты живущих на земле

За нашу кровь?»

И были им даны Одежды белоснежные,

и было Им сказано: да почиют, покуда

Сотрудники и братья их умрут,

Как и они, за словеса Господни.

Когда же снял шестую он печать,

Взглянул я вновь, и вот — до оснований

Потрясся мир, и солнце стало мрачно,

Как вретище, и лик луны—как кровь;

И звезды устремились вниз, как в бурю

Незрелый плод смоковницы, и небо

Свилось, как свиток хартии, и горы,

Колеблясь, с места двинулись; и все

Цари земли, вельможи и владыки,

Богатые и сильные, рабы

И вольные — все скрылись в пещеры,

В ущелья гор, и говорят горам

И камням их: «Падите и сокройте

Нас от лица сидящего во славе

И гневе Агнца: ибо настает

Великий день Его всесильной кары!»


ТОРА

Был с Богом Моисей на дикой горной круче,

У врат небес стоял, как в жертвенном дыму:

Сползали по горе грохочущие тучи -

И в голосе громов Бог говорил ему.


Мешалось солнце с тьмой, основы скал дрожали,

И видел Моисей, как зиждилась Она:

Из белого огня — раскрытые скрижали,

Из черного огня — святые письмена.


И стиль, — незримый стиль, чертивший их узоры,—

Бог о главу Вождя склоненного отер,

И в пламенном венце шел восприемник Торы

К народу своему, в свой стан и свой шатер.


Воспойте песнь Ему! Он радостней и краше

Светильника Седьми пред Божьим алтарем:

Не от него ль зажгли мы пламенники наши,

Ни света, ни огня не уменьшая в нем?



ГРОБНИЦА РАХИЛИ

«И умерла, и схоронил Иаков

Ее в пути»… И на гробнице нет

Ни имени, ни надписей, ни знаков.


Ночной порой в ней светит слабый свет,

И купол гроба, выбеленный мелом,

Таинственною бледностью одет.


Я приближаюсь в сумраке несмелом

И с трепетом целую прах и пыль

На этом камне женственном и белом…

Сладчайшее из слов земных! Рахиль!


***

София, проснувшись, заплетала ловкой,

Голубой рукою пряди черных кос.

«Все меня ругают, Магомет, жидовкой!»

Говорит сквозь слезы, не стирая слез.

Магомет, с усмешкой и любовью глядя,

Отвечает кротко: «Ты скажи им, друг,—

Авраам — отец мой, Моисей — мой дядя,

Магомет — супруг…»


СТОЛП ОГНЕННЫЙ

В пустыне долго, долго мы блуждали,

Томительно нам знойный день светил,

Во мглистые сверкающее дали

Туманный Столп пред нами уходил.

Но пала ночь, — и скрылся столп туманный,

Мираж исчез, сильнее дышит грудь -

И Пламенем к земле обетованной

Нам Яхве указует путь!



Зинаида Николаевна Гиппиус

(8 /20/ ноября 1869, Белёв, Российская империя — 9 сентября 1945, Париж, Франция) — русская поэтесса и писательница, драматург и литературный критик, одна из видных представителей Серебряного века русской культуры. Гиппиус, составившая с Д. С. Мережковским один из самых оригинальных и творчески продуктивных супружеских союзов в истории литературы, считается идеологом русского символизма.


ОН

Он принял скорбь земной дороги,

Он первый, Он один,

Склонясь, умыл усталым ноги,

Слуга — и Господин.

Он с нами плакал, — Повелитель

И суши, и морей….

Он царь и брат нам, и Учитель,

И Он — еврей.




Максим Горький

(Алексей Максимович Пешков; 16 /28/ марта 1868, Нижний Новгород, Российская империя — 18 июня 1936, Горки, Московская область, СССР) — русский писатель, прозаик, драматург.


***

Время от времени — и все чаще! — обстоятельства понуждают русского писателя напоминать соотечественникам своим некоторые неоспоримые, азбучные истины.

Это очень трудная обязанность — мучительно неловко говорить взрослым и грамотным людям:

— Господа! Нужно быть человечными, человечность не только красива, но и полезна для вас. Нужно быть справедливыми, справедливость — основа культуры. Необходимо заботиться об усвоении идей права и гражданской свободы; — полезность усвоения идей этих наглядно доказана высотою культуры западноевропейских стран, например — Англии.

Необходимо также развить в себе нравственную чистоплотность, воспитать чувство брезгливости к проявлениям в человеке начала зоологического, — одним из таких проявлений является унижающая человека волчья вражда к людям иных племен.

Ненависть к еврею — явление звериное, зоологическое — с ним нужно деятельно бороться в интересах скорейшего роста социальных чувств, социальной культуры.

Евреи — люди, такие же, как все, и — как все люди, — евреи должны быть свободны.

Человек, исполняющей все обязанности гражданина, тем самым заслужил, чтобы за ним были признаны и все права гражданина.

Каждый человек имеет права применять свою энергию во всех отраслях труда, на всех поприщах культуры и чем шире границы личной и общественной деятельности, тем более выигрывает жизнь страны в. силе и красоте.

Есть и еще целый ряд столь же простых истин, который давно должны бы войти в плоть и кровь русского общества, а — все еще не вошли, не входят.

Повторяю — это очень тяжелое дело становиться в позицию проповедника социальных приличий и убеждать людей: нехорошо, недостойно вас жить такой грязной, небрежной, азиатской жизнью — умойтесь!

И при всей любви к людям, при всей жалости к ним, порою застываешь в холодном отчаянии и уже с ненавистью думается: где же эта прославленная, широкая, красивая русская душа? Так много говорили и говорят о ней, но — где же, в чем действенно проявляется ее ширь, ее мощь, красота? И не потому ли широка душа эта, что совершенно бесформенна? Может быть, именно благодаря бесформенности ее, все мы так легко поддаемся внешним давлениям, столь быстро и неузнаваемо искажающим нас?

Мы добродушны, как сами же говорим про себя. Но, когда присмотришься к русскому добродушию, видишь его очень похожим на азиатское безразличие.

Одно из наиболее тяжких преступлений человека — равнодушие, невнимание к судьбе ближнего своего; это равнодушие особенно свойственно нам.

Позорное для русской культуры положение евреев на Руси — это тоже результат нашей небрежности к самим себе, нашего равнодушия к строгим и справедливым запросам жизни.

В интересах разума, справедливости, культуры — нельзя допускать, чтобы среди нас жили люди бесправные; мы не могли бы допустить этого, если бы у нас было развито чувство уважения к самим себе.

Мы имеем все основания считать евреев нашими друзьями, нам есть за что благодарить их — много доброго сделали и делают они на тех путях, по которым шли лучшие русские люди.

Но, не брезгуя и не возмущаясь, мы носим на совести нашей позорное пятно еврейского бесправия. В этом пятне — грязный яд клеветы, слезы и кровь бесчисленных погромов.

Я не сумею говорить об антисемитизме, о юдофобстве так, как надо бы говорить об этом. Не потому не сумею, что нет сил, нет слов, а потому, что мне мешает нечто, чего я не могу преодолеть. Я нашел бы слова достаточно злые, тяжелые и острые, чтобы бросить их в лица человеконенавистников, но для этого я должен опуститься в какую-то грязную яму, поставить себя на один уровень с людьми, которых я не уважаю, которые мне органически противны.

Я склонен думать, что антисемитизм неоспорим, как неоспорима проказа, сифилис, и что мир будет вылечен от этой постыдной болезни только культурой, которая- хотя и медленно, но, все-таки, освобождает нас от болезней и пороков.

Это, конечно, не снимает с нас обязанности всячески бороться против развития антисемитизма, всячески, в меру сил наших, оберегать людей от заразы юдофобства, ибо мне близок еврей сегодняшнего дня, и я чувствую себя виноватым пред ним: я один из тех русских людей, которые терпят угнетение еврейского народа. А это хороший народ, мне известно, что некоторые из крупных мыслителей Европы считают еврея, как психический тип, культурно — выше, красивее русского.

Я думаю, что это верная оценка; поскольку я могу судить, — евреи больше европейцы, чем русские, хотя бы потому, что у них глубоко развито чувство уваженья к труду и человеку.

Меня изумляет духовная стойкость еврейского народа, его мужественный идеализм, необоримая вера в победу добра над злом, в возможность счастья на земле.

Старые крепкие дрожжи человечества, — евреи всегда возвышали дух его, внося в мир беспокойные, благородные мысли, возбуждая в людях стремленье к лучшему.

Все люди равны; земля — ничья, а только Божья; человек в праве и в силе сопротивляться своей судьбе и даже с Богом может спорить, — все это написано в еврейской Библии, в одной из лучших книг мира. И заповедь любви к ближнему тоже древняя еврейская заповедь, как и все другие: не убий, не укради. В 1885 г. немецко-еврейский союз в Германии опубликовал «Принципы еврейского ученья о нравственности»; вот один из этих принципов: «Иудаизм предписывает — люби ближнего, как самого себя» и объявляет эту заповедь любви «ко всему человечеству основным началом еврейской религии». «Он запрещает поэтому: всякого рода враждебность, зависть» {…}


{…} не налагать забот о самом себе на чужие плечи. Но если я стану заботиться только о себе, только о моей, личной жизни -эта жизнь будет бесполезна, некрасива и лишена смысла.

Это очень крепко въелось в душу мою, и я уверенно говорю -мудрость Гиллеля была крепким посохом в пути моем, неровном и нелегком. Трудно сказать с точностью, чему обязан человек тем, что устоял на ногах во дни бурь душевного отчаяния, на запутанных тропах жизни, но я повторяю — Гиллель нередко помогал мне своею ясною мудростью.

Я думаю, что еврейская мудрость более общечеловечна и общезначима, чем всякая иная, и это не только вследствие древности, вследствие первородства ее, но и по силе гуманности, которая насыщает ее, по высокой оценке ее человека.

«Истинный Шекинах — есть человек», сказано у евреев, это очень дорого мне, я считаю это высшею мудростью, потому что убежден: до поры, пока мы не научимся любоваться человеком, как самым красивым и чудесным явлением на планете нашей, до той поры мы не освободимся от мерзости и лжи нашей жизни.

С этим убежденьем я вошел в мир, с ним уйду из него и уходя буду непоколебимо верить, что когда-то мир признает:


Святая святых — человек!

Это невыносимо видеть, что люди, сотворившие столько прекрасного, мудрого, необходимого миру, живут среди нас угнетаемые исключительными законами, которые всячески ограничивают их право на жизнь, труд, свободу.

Нужно — потому что справедливо и полезно — уравнять евреев в правах с русскими; это нужно сделать не только из уваженья к народу, который так много послужил и служит человечеству и нам, но из нашего уваженья к самим себе.

Следует торопиться с этим простым, человеческим делом, ибо вражда к евреям растет у нас, на Руси, и если мы не попытаемся теперь же остановить рост этой слепой вражды, она отразится на культурном развитии нашей страны пагубно. Надо помнить, что русский народ слишком мало видел хорошего и потому очень охотно верит во все дурное, что нашептывают ему человеконенавистники. В русском мужике не заметно органической вражды к еврею, напротив, — он обнаруживает особенное внимание к религиозной мысли Израиля, обаятельной своим демократизмом. Насколько помню — секты иудействующих существуют только в России и Венгрии. У нас за последние годы субботничество и «Новый Израиль» развиваются очень быстро.

Однако, несмотря на это, когда русский мужик слышит о гоненьях на евреев, он говорит, с равнодушием восточного человека:

— Невиноватого — не судят, не бьют.

Уж ему-то надо бы знать, что на святой Руси слишком часто судят и бьют невиноватых, но его представленье о правом и виноватом издревле спутано, чувство несправедливости слабо развито в его неясной душе, искаженной татарщиной, боярщиной и ужасами крепостного права.

Деревня не любит людей беспокойных, даже и тогда, когда это беспокойство выражено в стремлении к лучшей жизни. Мы все — очень восточные люди, мы любим покой, неподвижность, и бунтарь, даже если это Иов, восхищает нас только отвлеченно. Люди шестимесячной зимы, туманных мечтаний, мы любим красивые сказки, но желанье красивой жизни не развито у нас. И когда в плоскости ленивой нашей мысли является что-то новое, беспокоящее, — мы заботимся не о том, чтобы принять и доверчиво изучить новое, а чтобы поскорее загнать его в темный угол души и похоронить там, — пусть не мешает привычному прозябанью в бессильных надеждах, сереньких мечтах.

Кроме народа есть еще «чернь» -нечто внесословное, внекультурное, объединенное темным чувством ненависти ко всему, что выше его пониманья и что беззащитно. Я говорю о той черни, которая — у Пушкина — определяет сама себя такими словами:


«Мы малодушны, мы коварны»,

«Бесстыдны, злы, неблагодарны»,

«Мы сердцем хладные скопцы»,

«Клеветники, рабы, глупцы».

«Чернь» и является главным образом выразительницею зоологических начал таких, как юдофобство. А евреи — беззащитны, и это качество особенно пагубно в условиях русской жизни. Достоевский, глубоко зная русскую душу, не однажды указывал, что беззащитность возбуждает в ней сладострастное влечение к жестокости, к преступному.

За последние годы на Руси развелось довольно много людей, обученных думать, что они — самые лучшие люди на земле, и что враг у них — инородец, а прежде всех — еврей.

Этих людей долго и настойчиво убеждали в том, что все евреи -беспокойные люди, забастовщики, бунтари.

Потом их осведомили, что евреи любят пить кровь вороватых мальчиков.

В наши дни им внушают, что евреи Польши — шпионы и предатели.

Если вся эта проповедь ненависти не принесет плодов кровавых и позорных, то только потому, что столкнется с равнодушием русского народа к жизни и исчезнет в этом равнодушии, разобьется о китайскую стену, за которую спрятан наш все еще неразгаданный народ. Но если это равнодушие будет возмущено усилиями проповедников ненависти, — еврейство встанет пред русским народом, как племя, обвиненное во всех преступлениях.

И не впервые еврей будет поставлен виновником всех бед русской жизни, он уже не однажды являлся козлом отпущения за грехи наши, уже платил имуществом и жизнью за то, что помогал нам в судорожном нашем стремлении к лучшему будущему.

Я думаю, не надо напоминать о том, что наши «освободительные движения» странно заканчивались еврейскими погромами.

Когда разноплеменная чернь Иерусалима требовала смерти беззащитного еврея Христа, Пилат, считая Христа невинным, — умыл руки, но отдал его на смерть.

Как же поступят честные русские люди на месте Пилата, готовом для них?



МАЛЬЧИК

Трудно рассказать эту маленькую историю, — она так проста.

Когда я был юношей, то по воскресеньям весною и летом я собирал детей нашей улицы и с утра, уводил их в поле, в лес: мне нравилось жить в дружбе с маленькими людьми, веселыми, как птицы.

Дети были рады покинуть пыльные, тесные улицы города; матери снабжали их кусками хлеба, я покупал что-нибудь вкусное, наливал большую бутыль квасу и, как пастух, шел сзади беззаботных ягнят городом, полем, до зеленого леса, прекрасного и ласкового в уборе весны.

Мы почти всегда выходили из города утром, во время благовеста к ранней обедне, нас сопровождал звон колоколов и облака пыли, поднятые быстрыми ногами детворы.

В жаркий полдень, устав играть, мои товарищи собирались на опушке леса, потом, закусив, те, что поменьше, спали на траве в тени орешника и калины, а десятилетние молодцы, тесно собравшись вокруг меня, просили рассказать им что-нибудь и я рассказывал им что-то, болтая так же охотно, как они сами болтали со мною. И часто, несмотря на всю самонадеянность юности и на присущую ей смешную гордость ничтожными знаниями жизни, я чувствовал себя двадцатилетним ребенком среди мудрецов.

Над нами — синий покров вешнего неба, пред нами -в мудром молчании богатое разнолесье; пробежит ветер, пронесется тихий шепот, поколеблются душистые тени леса и снова ласкает душу лаской матери благодатная тишина.

Белые облака медленно плывут в синеве неба; с земли, нагретой солнцем, небо кажется холодным, и странно видеть, что облака тают в нем.

А вокруг меня — маленькие люди, славные люди, призванные познать все скорби, все радости жизни.

Это были мои хорошие дни, настоящие праздники, и душа моя, уже достаточно запыленная знанием дурных сторон бытия, омывалась и свежела в ясной мудрости детских мыслей и чувств.

Однажды, когда я выходил из города в поле с толпою детей, — навстречу нам вывернулся никому незнакомый мальчик-еврей, босый, в изорванной рубахе, чернобровый, тоненький и кудрявый, как барашек.

Был он чем-то взволнован и, видимо, недавно плакал, веки его матово-черных глаз опухли и покраснели, резко выделяясь на бледном до синевы, голодном лице.

Наткнувшись на толпу детей, он остановился среди дороги, крепко уперся ногами в прохладную утром пыль, темные губы его красивого рта испуганно полуоткрылись, — в следующую секунду он легким прыжком очутился на тротуаре. — Держи его! — закричали дети весело и дружно. — Жиденок! Держи жиденка!

Я ждал, что он убежит, — его худенькое, большеглазое лицо выражало страх, губы дрожали, он стоял в шуме насмешек и странно вытягивался, точно вырастал, прижимаясь к забору плечами, спрятав руки за спину.

Но он вдруг сказал, очень спокойно, внятно и правильно:

— Хотите — я вам фокусы покажу?

Я понял это предложение, как способ самозащиты, а детей оно сразу заинтересовало и отодвинуло от него; только наиболее взрослые и грубые смотрели на маленького еврея недоверчиво и подозрительно: наша улица враждовала с детьми других улиц, наши ребятишки были крепко убеждены в каких-то своих преимуществах перед детьми других улиц и не любили, не умели замечать особенные преимущества других детей.

Маленькие отнеслись к делу проще:

— Показывай! — закричали они.

Красивый, тоненький мальчик отступил от забора, изогнул назад свое худенькое тело, коснулся руками земли и, взметнув ноги, встал на руках, крикнув:

— Гоп!

И завертелся, как обожженный, легко и ловко играя своим телом.

Сквозь дыры его рубахи и штанишек просвечивала сероватая кожа худенького тела, острыми углами высовывались кости лопаток, колен и локтей. И ключицы его были точно удила. Казалось, что вот он перегнется еще раз и эти тонкие косточки хрустнут, ломаясь.

Он старался до пота, рубаха на спине его взмокла, сделав какое-нибудь упражнение, он заглядывал в лица детей с нарочитой, мертвой улыбкой и неприятно было видеть его матовые глаза, — расширенные, точно от боли, они странно вздрагивали, и много было во взгляде их недетского напряжения.

Ребятишки поощряли его шумными возгласами, многие уже подражали ему, кувыркаясь в пыли, падая, вскрикивали от боли неловких движений, от неудач, успехов и зависти.

Но эти веселые минуты сразу исчезли, когда мальчик, перестав упражняться в ловкости, посмотрел на детей с благосклонной улыбкой опытного артиста и сказал, протянув тонкую руку:

— Теперь — дайте мне что-нибудь.

Все замолчали, кто-то спросил:

— Денег?

— Да, — ответил мальчик.

— Ишь, какой!

— Мы бы, за деньги-то и сами сумели…

Эта просьба вызвала у маленькой публики враждебное и пренебрежительное отношение к артисту, — дети пошли к полю, насмешничая и поругиваясь. Конечно — денег ни у кого из них не было, а у меня — только семь копеек. Я положил две монетки на пыльную ладонь, мальчик пошевелил их пальцем и сказал, хорошо улыбаясь:

— Благодарю…

Он пошел прочь, и я увидел, что рубаха на спине его вся в темных пятнах и прилипла к лопаткам.

— Постой, — что это?

Он остановился, обернулся, внимательно посмотрел на меня и с такой же хорошей улыбкой сказал четко:

— Это — на спине? Это мы упали с трапеции в балагане, на Пасхе, — отец все еще лежит, а я уже здоровый…

Я поднял рубаху — на коже спины с левого плеча вниз и к боку лежала широкая темная ссадина, она засохла толстым струпом, но во время упражнений струп лопнул в нескольких местах и теперь из трещин сочилась алая кровь.

— Теперь уж не больно, — сказал он, улыбаясь, — не больно, а только чешется…

И мужественно, как подобает герою, взглянув в глаза мне, он продолжал тоном серьезного взрослого человека:

— Думаете — это я для себя работал? Честное слово — нет! Отец… у нас нет ни кусочка! А отец так разбился. Знаете, — приходится работать. А тут еще — евреи мы, и все над нами смеются… До свиданья!

Он говорил с улыбкой, весело, и бойко.

Кивнув мне кудрявой головою, он пошел очень быстро мимо глазастых домов, они смотрели на него стеклянными очами равнодушно и мертво.

Это так незначительно и просто — не правда ли?

Но не однажды в жизни моей в трудные дни ее я с благодарностью вспоминал мужество мальчика.

И теперь, в эти скорбные дни страдания и кровавых обид, падающих на седую главу древнего народа, творца религии, — я вспоминаю мальчика — ибо в нем олицетворялось для меня именно мужество человека, — не гибкое терпение раба, живущего неясными надеждами, а мужество сильного, который уверен в победе.



Гусев-Оренбургский

(псевд.; наст. фамилия — Гусев) Сергей Иванович (23.09 /5.10/.1867 -1.06.1963), писатель. Родился в Оренбурге в купеческой семье. Окончил Уфимскую духовную семинарию. Был народным учителем. В 1893 стал священником, но в 1898, не чувствуя в себе призвания, по благословению епископа снял с себя духовный сан.


ЕВРЕЙЧИК (рассказ)

I

… Три дня мы по пятам преследовали неприятеля, шли и шли без отдыха по опустошенным полям, а он все отступал и уклонялся от боя. Погода была гнилая, низко ползли тяжелые тучи и часто принимался хлестать дождь. Шли очень быстро. Смотрю, — молодой солдат, еврейчик, смешной такой, сидит верхом на лошади, ружье за плечом, обеими руками вцепился в гриву, согнулся.

— Устроился? — смеюсь.

— Ноги попрели… устал!

И смеется так жалко.

Была грязь невылазная.

Я тоже чувствовал усталость, снял сапоги и пошел босиком, а потом выпросил у ротного разрешение и отставшим солдатам снять обувь. Мне было разрешено. И так мы двигались дальше. О неприятельских войсках и слуху не было, только по пути кое-где встречались окопы, да со слов крестьян можно было узнать, что неприятель поспешно отступает.

К ночи вошли в местечко, разместились по квартирам.

Вдруг тревога, выстрел, другой… зачастила перестрелка. Раздалась команда строиться.

Выступили в поле. На заре приехал командир полка и сказал, что неприятель в пяти верстах окопался, что мы должны его выбить из окопов, и что наша армия наступает по всему фронту.

Мы двинулись в путь.

II

Дорога была проселочная, по дороге попадались кровавые тряпки и соломенные постели: здесь австрийские передовые части только что прошли. Вдали виднелся лес. Мы двигались тихим мерным шагом. Дорога шла по деревушке. Она была пуста: жители исчезли. Сидел только у забора солдатик с простреленной грудью, кровь сочилась из раны, возле него хлопотали люди. А подальше, возле лошади сидел раненый казак. Лошадка мохнатая, маленькая, бойкая, смотрит на нас зоркими глазами.

— Гнались за мной, — говорит казак, — а она меня вынесла. И смотрит любовно на лошадку.

— Далеко ли неприятель? — спрашиваем.

— Близко… за лесом.

Прошли и лес.

За лесом — болото. Уж близко ружейная пальба. Наш полк рассыпался в цепь. Благодаря одежде защитного цвета пробрались до реки, неприятель не заметил.

Стали мы реку вброд переходить. На той стороне деревня полна неприятельскими войсками, но они в нас не стреляли, прозевали, потому что к мосту ждали. А когда, спохватившись, открыли пальбу, артиллерия наша воспользовалась случаем и молнией проскочила через мост.

Тут и начался страшный бой.


III


Артиллерия наша жгла огнем австрийцев, пехота бросилась вперед с криками: «ура-а!». Деревня запылала. Я бежал в передовой цепи. Было жутко и радостно мне, надоело играть в прятки да дорожную грязь месить. И солдаты забыли всю усталость, бегут, как звери, кричать: от одного крика станет страшно австрийцам. Ушли австрийцы, мы вошли в деревню. Кругом бой, летят снаряды. Несчастные жители мечутся, не знают куда бежать. Австрийцы сыпят шрапнелью. На площади что-то ужасное: грязь летит, дым, треск невероятные!

Наш полк успел скрыться меж построек. На площади, кажется, не было места, где бы не упал снаряд, все изрыто, все вкопано, все с треском рушится вокруг. Дым, гарь, огонь бушует. Все дома тут крыты черепицей, и меня обсыпало кусками черепиц, а я думал сначала, что неприятельские снаряды начинены щебнем. А артиллерийская борьба производилась с обеих сторон залпами. Земля тряслась, стекла из окон повылетели. Я отбился от своих, в дыму, в огне растерялся, бегаю вокруг одного дома, не могу никуда выбраться, а снаряды садят в черепичную крышу, летят осколки дождем. В голове мысль стучит: твой долг раненым помогать. Ищу раненых, — нет. Должно быть, полк наш ушел из местечка. Выбрался я, наконец, в поле. Вижу, невдалеке австрийская цепь. Осыпала она меня градом пуль. Я, было, хотел вернуться в деревню, но в это время увидал свой полк; он внезапно появился и бросился в атаку.

Австрийцы стали отступать.

Уж был поздний вечер.


IV

Я стал отыскивать раненых и делать перевязки. Всюду кругом шел бой, гремела пальба. Вдруг послышался сигнал к отступлению. Из-за деревни запасный батальон двинулся на выручку. Но оказалось, что австрийцы прибегли к последней хитрости: сыграли наш отбой. Дорого заплатили они за эту шутку. С криком «ура!» бросились на них, смяли, погнали.

Но все откуда-то летела шрапнель, осыпала поле. У меня не было страха смерти, хотя и рвалась шрапнель вокруг меня, я только думал о том, чтобы поскорее наступала темнота и можно было собирать тяжелораненых. Вот вижу, лежит человек с распростертыми руками, вверх лицом, а над ним стоит другой, высокий, в отчаянии ломает руки, громко плачет и причитает:

— Ой, братику, мий ридный… на шо воны тебе убилы, нехай бы лучше мене!..

Я подошел и стал успокаивать. Но он, не слушая, бросился от меня в темноту, — туда, где шел бой.

Темнота наступила страшная.

Я то и дело падал: лежали убитые, нельзя было заметить потому, что хлеб был разбросан в копнах по всему полю.

Иду все дальше, дальше, и только знаю, что нужно собирать раненых, но с кем? Ни одного человека при мне нет. Падаю, но иду. Вот копна овса, возле нее люди.

Спрашиваю:

— Кто тут?

— Отбились от своих частей.

— Много нас?

— Одиннадцать человек

Я позвал их с собой.

— Пойдемте, братцы, раненых собирать!

Они пошли со мной.


V

Я развернул их фронтом, дистанция пять шагов, чтобы можно было осмотреть каждый бугорок, каждую бороздку. Я шел с правого фланга. Вот виднеется шоссе, вот копны овса, вот силуэт человека.

Подхожу к нему вплотную.

…Господи, сколько было радости!..

Обхватил меня, целует.

— Это вы… вы, господин фельдшер?!

Всматриваюсь в лицо ближе. Оказывается — еврейчик-санитар.

Спрашиваю:

— Что ты тут?

— Я… я, — залепетал мой еврейчик, — я тут часовым. Вот посмотрите: я встал дежурить, чтобы, не дай Бог, кто не наехал да не потоптал раненых!

Всматриваюсь, пусто кругом.

— А где же раненые?

— Да в яме ж!

— В какой яме? — Да смотрите ж, — показывает, — яму я вырыл, аршин глубиной, и соломы постлал. Восемь человек раненых натаскал, все — тяжелые, да трое еще сами приползли. Всех уложил, прикрыл шинелями и соломой.

Белеет он передо мной.

И слышу: зубами пощелкивает, в одной рубашке человек, а сырость и холод.

— Зачем, говорю, в одной рубашке?

Улыбается.

— Чтобы не уснуть!

Нравится он мне.

Смеюсь и я. — Разве, спать здоров?

— Да ведь сколько ночей не спал… а я такой: усну, — пушкой не разбудишь!

VI

Спустился в яму, стал раненых перевязывать. Которые были полегче ранены, после перевязки уж и встали, помогать вызвались. Подошло еще несколько отбившихся. Я стал раненых на шинели укладывать и отправлять к перевязочному пункту. С остальными пошел дальше. Всматриваюсь в темноту, вижу: ползут на животах два солдатика, оба в ноги ранены, идти не могут, а сами на разостланной шинели волокут с собой третьего. Подхожу я, смотрит он на меня и смеется.

— Ты, — говорю, — что смеешься?

— Да вот никогда в жизни на паре не ездил… привел Господь!

И солдатики смеются.

— Аль мы кони плохие?!..

Стал я осматривать его и подивился его смеху: тяжело ранен человек.

Перевязываю, зубами скрипит, а терпит, шутить пытается.

— Не вовремя ранен!..

— А что?

— До Берлина бы дойти!..

Да и стих.

Смотрю: обеспамятел.

Солдаты говорят:

— Тут на погост сползлось много раненых.

Я скомандовал: на погост! Пошли мы. Оглянулся я: еврейчика моего нет, сгинул куда-то. Вдали все еще пушки гремят, выстрелы трещат. По тьме проходят багровые тени от пожаров Полосы света от прожекторов прорезывают тьму, лучи их пробегают по небу, где шевелятся тучи, как живые, темные тела. Остановился на нас такой луч, словно глаз яркий. Мы спрятались в канаву. Луч убежал.

VII

Мы вошли на кладбище.

Во тьме белели каменные кресты.

Я спешно принялся за перевязку.

Уже у меня образовался целый лазарет: но все легкие.

После перевязки они быстро оживали и даже начали и даже начали посмеиваться и шутить, а у иных оказались папиросы, и они всех угощали.

— Теперь бы свои части отыскать, — говорили солдатики,— и опять бы в бой… уж очень руки чешутся!

Вдруг яркий свет пробежал по крестам, впился в нас, ослепил нас, остановился. И почти тотчас же завизжала у нас над головами шрапнель. Я сначала не мог сообразить: в чем дело? Но потом от негодования мне даже в голову ударило. В яростной злобе сжал я кулаки и потряс ими в воздухе.

— Будь прокляты… что делаете!!

А уж шрапнель стала разрываться меж крестами. Мои раненые бросились врассыпную, кто куда, схоронились за крестами, заползли в канавы. Только один беспамятный, остался около меня. Я поднял его и пошел с ним. Но в этот миг горячий шумный огонь ослепил меня, дохнул, ударил, сбил с ног. И я словно провалился в ночную тьму…

… Не знаю, долго ли это продолжалось или нет, но только, когда я открыл глаза, я увидел над собою в темноте белый крест и близко от себя чье-то знакомое лицо.

Я узнал:

— Еврейчик!

Он стоял на коленях, тер мне грудь и виски, плакал и приговаривал:

— Ой-й, Боже… как тяжело смотреть на страдающих людей!

И утешающе шептал:

— Ничего, ничего… я уже перевязал вас!



Леонид Добронравов

(5 июня 1887 — 26 мая 1926) — русский писатель. Жил в Петербурге. Друг Мережковского, Гиппиус, Алексинского, Философова и Ремизова).


ЖИВОТВОРЯЩЕЕ (рассказ)

«Сия глаголет Адонай Господь: от четырех ветров прииди душе и вдуни на мертвый сия, и да оживут…»

Иезекииль, ХХХѴII, 9.


«Так сказал Господь Бог: от четырех ветров приди, дыхание (жизни), и дохни на убитых этих, и оживут они».

Йихэзкэйл, 37:9


I

Поезд прибыл поздней ночью, но, несмотря на это, в освещенном вокзале собралось много встречавшего народа, и носилки, в которых лежали раненые, проносили между двумя рядами чутко насторожившихся, притихших людей.

Потревоженная при переноске из вагона рана Черемухина снова больно заныла, и он лежал в носилках, смежив глаза, с прикушенной нижней губой, сдерживая стон. Только, когда санитарный автомобиль, запыхтев и затрещав, остановился и чей-то сиплый голос сказать: «Приехали», Черемухин слабо приподнял веки и в белесой мути морозного тумана увидел знакомое темное здание городского банка.

Черемухина положили на кровать в большом зале, с высокими лепными потолками и тремя бронзовыми, грузными люстрами, висевшими, как громадные золотые плоды.

С непривычки странно было не слышать непрестанного железного гула колес, и все казалось, что поезд только что приехал на станцию, а через несколько минут опять потянется протяжный грохот и ровное, глухое постукивание.

В ушах назойливо звенело; отдавался, как близкое эхо, тяжелый лязг поезда, в котором Черемухина везли из Австрии.

Было смутно и непонятно на душе. Прежде, в дни и ночи, полные неперестававшего грохота орудий, железной трескотни ружей, пламенных отблесков, рвущихся снарядов, приходили мысли о том, что делается «дома», какая радость будет при возвращении; а теперь все, что было на войне, осталось позади, невозвратимо, он — дома, но не приходит радость; зовет ее,- напрасно, не приходит она, щемящая, хватающая за сердце! Черемухин желал, но не мог заснуть; медленно ослабевая, утихала ноющая боль в ноге, тело лежало изнеможенное, в истоме, но сна не было. Черемухин слышал храп соседей, похожий на тихий, свистящий, шипящий хор, видел слабый свет лампочки, скрытой в синем шерстяном колпаке, висевшей на стене у широких дверей и, видимо, наскоро приспособленный сюда, и почему-то вспоминался задернутый занавеской фонарь в купе вагона, когда, три года назад, Черемухин ездил в уездный город, на уголовную защиту крестьян, поджегших помещичий лес. Вспоминались разные мелочи из прошлого, ненужные, безразличные: университетские педеля, фойе московского театра, рыжая борода букиниста из-под Сухаревой башни.

«Что это всякая дрянь лезет в голову?» — спросил себя Черемухин. А Людмила?"

Он так живо и ясно вдруг представил свою невесту, будто видел ее сейчас пред собой въявь; вот она, стоит у кровати и смотрит на него большими серыми, в черном ободке ресниц, глазами и улыбается.

«Что ж Людмила? Людмила — ничего… Нет, это я просто утомился, — подумал он немного спустя, — это — с дороги, от болезни, мало ли от чего? Ведь Людмила мне по-настоящему -единственный, родной и близкий человек. Все это сейчас — пустяки, пройдет».

А в ушах отдавалось ровное, бесстрастное, холодное выстукивание колес:"Не прой-дет, не прой-дет, не прой-дет".

«Надо спать» — сказал себе Черемухин и закрыл глаза, но в ту же минуту ему стало ясно, что он, ни за что не уснет в эту ночь.

Утро приближалось, как всегда, осторожно подкрадываясь, незаметно и бесконечно. Начали светлеть сборчатые, в пуфах, длинные шторы; сначала они были серые, потом голубоватые, и, наконец, стали розоветь. Черемухин смотрел, щуря утомленные глаза и морщась на свет, и думал о том, что, если подтянуть штору кверху, он увидит крыши, трубы и синее, темное небо.

Большой зал был полон солнечным светом, зажигавшим бриллиантовые искры на хрустальных подвесках люстр. Раненые закрывали глаза, ослепленные горячими, золотыми отблесками, но просили не опускать штор, благодарные солнечной ласке. И серые, исхудавшие лица их, обращенные к окнам, спокойно и ласково улыбались.

Перенесенный из перевязочной обратно на свою кровать, Черемухин лежал, вытянув слабые, костлявые руки вдоль туловища, и смотрел прямо на кусок светлого, зимнего неба, видного в четырехугольнике высокого окна.

— Хотите газету?- спросила сестра, держа в руках сложенный газетный лист.

— Спасибо… я потом. А впрочем, дайте.

Не разворачивая газеты, Черемухин поднес ее к глазам. Приятно пахло от нее свежей типографской краской. Глаза смотрели на объявления о спектаклях в оперном и драматическом театрах, о гастролях модного тенора, о кинематографах с картинами «из текущих событий». В верхнем, правом углу газеты, красиво, в ряд стояли ровный, крупные буквы: «Даю уроки модных танцев». Ниже — ресторан «Фурор», веселые обеды и ужины, два оркестра музыки. Французская кухня.

Что-то дернулось и остановилось в душе Черемухина. Он отбросил газету на столик.

«Как прежде, как всегда… Но отчего я — другой? Отчего мне противно читать о веселых ресторанах и модных танцах?»

Он стал припоминать всех этих, весело обедающих и ужинающих с музыкой, изучающих модные танцы, наполняющих театры. Прошла пестрая вереница сытых, спокойных людей, шляп, цилиндров, дамских платьев, причесок, проборов, смокингов, фраков, выхоленных усов, перстней, лысин, и среди этого шествия вдруг резко выступило бородатое, рябое, обветренное лицо правофлангового рядового второй роты, Дениса Перевертайло. И сразу почувствовалось всей душой, что Перевертайло, которого впервые увидел там и, быть может, больше никогда не увидит, — свой, родной, в сердце врос, как дерево корнями в землю, и не выкинуть его из памяти ни за что, никакою силой, а все эти «милостивые государыни и милостивые государи» (Черемухин презрительно сжал губы, мысленно произнося эти слова) — посторонние, далекие; делают они то, чего он больше никогда не сможет делать; живут тою жизнью, которая стала невыносимой, невозможной при первом же взгляде на газету. Вспомнилось, в первый раз, как, падая у вражеского леса, он почувствовал себя слабым и беспомощным пред тем великим и грозным, что свершалось вокруг и надвигалось на него, волнуя жутким ожиданием.

В ту страшную минуту началась в душе новая, непонятная жизнь, покорная неведомым законам, полным тайны и особенного значения. Именно в ту минуту что-то лопнуло в душе, и оборвались все до одной невидимые, крепкие нити, соединявшие его со всем миром. Снова вспомнилось, как Денис Перевертайло вытащил его из боевого огня. «Денис, Денис»… Становилось проще и теплее на сердце при воспоминании о Денисе, о тысячах Денисов, оставшихся там, в грохоте и огне.

«Что-то там совершилось во мне, — подумал Черемухин,- и все изменило. Но что совершилось? Что? Что?»

Он услыхал свое имя, произнесенное взволнованным, дрожащим, знакомым-знакомым женским голосом. Повернув лицо влево, на голос, он увидел Людмилу, быстро шедшую к нему. Лицо ее было бледно, губы слабо полуоткрыты в измученной, страдальческой улыбке, глаза неподвижно остановились на его лице. Людмила шла, никого не видя вокруг, ничего не сознавая, не замечая, кроме его исхудалого, обросшего черной бородкой, лица. За три кровати до Черемухина она почти побежала, шурша юбкой, и задыхаясь стала пред ним, протягивая руки.

— Ты… Ты…

Она не могла говорить: то напряжение, с каким она разыскивала Черемухина, затопило все слова. Она беспомощно села на табурет, опустив плечи, и смотрела блестящими от слез глазами в глубокие, ушедшие вглубь, глаза Черемухина.

— Здравствуй, Людмила, — сказал он ровным, безучастным голосом, протягивая ей левую руку.

Мягкими, теплыми руками она осторожно взяла его тонкие, худые пальцы и держала их, не выпуская, наклоняясь к нему.

— Как ты узнала, что я — здесь?

— Я газету читала утром… Печатают, какие раненые привезены. Я прочла твою фамилию и поехала сразу по лазаретам. В трех тебя не было. Я наугад приехала сюда, — она передохнула и улыбнулась, а на ресницах блеснули слезы, — и нашла. Но почему ты с дороги не написал, хоть на открытке?

Черемухин молчал. Он не знал, как сказать ей о том, что творилось у него на душе. И можно ли даже рассказать обыкновенными человеческими словами?

Она смотрела на провалы его щек, на слабую, тощую шею, полузакрытую широким воротом белой рубашки, на тонкий вытянутый нос — и узнавала и не узнавала в этом новом человеке того, прежнего, которого любила, которого знала, который был ей дороже всех людей на свете, и ей хотелось и плакать, и смеяться, и обнять его.

— Ты верно был очень болен?… Потому не писал? Черемухин сдвинул брови.

— Нет, я мог писать, но… этого не нужно было.

В глазах Людмилы мелькнул ужас; улыбка замерла и стала медленно исчезать, тускнея.

— Зачем?- зашептала она, низко наклоняя над ним лицо.

— Так.

— Ты… изменился… ко мне?

Она хотела говорить спокойнее, но голос дрожал и обрывался. Черемухин посмотрел на нее и ответил медленно:

— Нет… я к тебе тот же, но…

— Я по тебе тосковала, — бурно зашептала Людмила, услыхав его «нет»- главное, что ей нужно было знать, — и, не разобрав остальных слов, — я не знала, когда мы встретимся, как встретимся… Иногда мне казалось, что мы больше никогда не увидимся. — Прижав левую ладонь ко лбу, она закачала головой. — Ах, это был такой ужас! — Она перестала шептать и, отняв руку от лица, посмотрела на него. Он не слушал: она поняла это по его глазам; устремленные в окно, они что-то с напряжением высматривали. — Вася, ты не слушаешь меня… У тебя такое странное лицо… О чем ты думаешь, — едва слышным, испуганным шепотом спросила она: — о чем ты думаешь? Скажи!

— Так… о разном…

— Ну, о чем? О чем? — спросила Людмила молящим, страстным голосом, наклоняясь еще ближе к нему, чтобы не слыхали соседи. Черемухин помолчал, и лицо его становилось напряженным и сосредоточенным.

— Странное я чувствую что-то, — вымолвил он медленно и останавливаясь, словно ему трудно было выговаривать слова, словно в гору шел. — Понимаешь, мне как-то все равно… и мне самому странно, отчего это так…- Он помолчал и продолжал в задумчивости, будто говоря сам с собою:

— Привезли меня в город, где я учился, вырос. Здесь была моя деятельность, мои интересы… И вот мне странно, что нет у меня от этого никакой радости… И ни одной мысли… Безразлично мне все.

Сжав крепко руки и глядя на него со страхом, Людмила слушала.

— А… я?- спросила она так тихо. Черемухин не слыхал ее вопроса и только по движению ее побледневших губ угадал его.

— Ты? — Устало, закрыв глаза, он помолчал думая и, взглянув на нее спокойно, так же спокойно, даже с оттенком легкого удивления, переспросил: — ты? — Он снова помолчал и медленно потянул край одеяла к подбородку, — ты тоже. Я вот смотрю на тебя сейчас, и у меня ничего нет к тебе.

Людмила вздрогнула и часто задышала, словно никак не могла отдышаться, и, сдерживая усилием задрожавшие губы, спросила:

— Ты… меня больше… не любишь?

— Не знаю, — задумчиво сказал Черемухин, шевельнув голову, — я ничего не знаю сейчас… Ты лучше не спрашивай. Я не могу говорить… И знаешь, вот что… Мы не будем видеться до тех пор, пока я не смогу сказать тебе что-нибудь.

Людмила низко опустила голову, сжавшись на табурете, и молчала.

— Я должен многое решить. Все, что было у нас с тобой, было в той жизни, и я был тогда другой. Я ни о чем не думал, о чем нужно думать. Я жил, как все. А теперь я ничего не понимаю.

— Чего не понимаешь?- спросила она дрожащим, глухим голосом, поднимая покрасневшее лицо, по которому текли слезы.

— Ну, ничего не понимаю в том, что произошло и происходит вокруг меня. Знаешь, там, на войне, я увидел вдруг новое, особенное. Каждую минуту я мог умереть, отдать свою жизнь, как другие мои товарищи, ни о чем не спрашивая, не рассуждая, потому, что я знал — отдать жизнь надо и неизбежно. Если не я, так другой должен. Друг за друга. Так по крайней мере мне казалось. А теперь я здесь лишний, никому ненужный.

— А мне? А всем нам?- быстро перебила она, прижимая руки к груди.

— Нет, это — другое,- упрямо сказал Черемухин, боясь потерять свою мысль и раздражаясь на то, что Людмила мешает ему говорить. — Это — совсем другое. У тебя — свое, здешнее, ты любишь меня по-здешнему, а там я что-то увидел великое и страшное, и ваша жизнь теперь мне кажется ненужной и подлой жизнью. Вот у вас учатся модным танцам, а мы… впрочем, не стоит об этом говорить. Черемухин почувствовал слабость во всем теле, усталость и нежелание говорить. Он закрыл глаза и замолчал. Людмила долго смотрела на его темные, впавшие глазницы, острый нос, углубления щек, заросших черной жесткой бородой, и душу жгла и терзала мысль, ужасная, невозможная мысль, что этот лежащий пред нею, ее жених, в котором все — самое дорогое и прекрасное в жизни, — совсем чужой.

Она долго молчала.

— Я уйду,- выговорила она решительно, негромким голосом, — я уйду… и приду, если ты позовешь меня, а если не позовешь, я… буду ждать, буду надеяться… А если, — она быстро проглотила слезы, — если ты не захочешь… я умру. Она встала и, слабо пожав его пальцы, пошла к дверям, опустив голову, будто приговоренная к чему-то страшному и последнему. Черемухин посмотрел ей вслед, но не остановил, не позвал; он хотел сделать это, но не знал, что сказать ей, если она вернется. Дойдя до двери, Людмила быстро, боязливо оглянулась, чтобы в последний раз посмотреть на него. Он лежал по прежнему, закрыв глаза. Справа от Черемухина лежал пожилой штабс-капитан Ширяев, с большой глянцевой, скользящей лысиной во всю голову и больными, красными глазами, а слева — Фихман, молодой вольноопределяющийся. Осколком шрапнели у него были оторваны четыре пальца левой руки, и она, забинтованная, белой горкой лежала на сером одеяле.

Черемухин встретился с ними в санитарном поезде. В пути они говорили мало. Каждый был занять своей болью и своими думами. Черемухин только и узнал, что Ширяев — сын дьякона: писал письмо к его отцу, а Фихман — скрипач, ученик Иохима. Черемухин не мог долго смотреть в его глаза: такие они были тоскующие, такие скорбящие. Черемухин понимал, что Фихману никогда больше не играть на скрипке. Иногда хотелось сказать ему что-нибудь утешительное, но слова замирали и губы, раскрытая для утешения, плотно смыкались.

День проходил медленно и тихо. В зале было немного раненых. У дверей — человек пять, и в этом конце — Черемухин, Ширяев и Фихман. Почти весь день стояло спокойное молчание, как в пустой церкви. И к вечеру, когда в углах прозрачные стали загадочные дымчатые тени, Черемухин заговорил с Ширяевым. Он спрашивал напряженно, настойчиво, словно Ширяев должен был ему ответить, словно Ширяев знал что-то такое, чего не знал он, Черемухин.

— Скажите, понимаете вы, что происходит? — спросил Черемухин. — Я говорю о войне… Понимаете?

— Понимаю, — спокойно ответил Ширяев.

— А именно? Что, по-вашему, совершается?

Ширяев с недоумением вытянул губы, глянул косо на Черемухина.

— Что? Война.

— Во имя чего? Ради чего?

— Ради того, что враги напали на нас.

— Ах, Боже мой, это я и без вас знаю! Враги напали — мы отражаем нападение. Хорошо. Но главная причина, тайная причина, сущность всего этого в чем? Вот о чем я вас спрашиваю. Ведь не могу же я, поймите — не могу принять такое объяснение. Это — так, ваша правда, но это — внешняя правда, а внутренняя? Я знаю, мы никогда не нападали, потому что никогда русский народ не любил и не хотел крови, а был вынуждаем соседями и так далее. Но почему эти соседи… все равно, кто они, почему они поднимали и поднимают кровавое знамя. Кому это нужно? Какому существу? Какому началу?

— Причина всех причин? — спросил Ширяев. — Мудрено, батенька, ответить… Богу угодно… Всегда так было, есть и будет. Возьмите историю… Войны неизбежны.

Черемухин поморщился с досадой.

— И все-таки это мне ничего не доказывает! — горячо возразил он, чувствуя, как словно плотина прорвалась в душе, и мысли побежали кипящим огненным, опаляющим потоком. — История! Мне наплевать на вашу историю! Ну, хорошо, ну, пусть история учит, поучает, я умом приму ее, а сердцем, понимаете, сердцем я не принимаю, не хочу принять и никогда не приму! Недавно мы, кажется, были в сражениях. И что вы скажете, что это так и нужно, и впредь будет, потому что история нас учит? Извините! Мы все отлично знаем, что воюем потому, что это неизбежно, мы покоряемся необходимости, жестокой и тяжелой, но весь этот ужас — ради чего он? Для каких высших целей?

— Это никому неизвестно. — Ширяев вздохнул. -Это — воля Бога, Верховного Существа, Предвечного в мире. Нам остается не рассуждать, а делать наше дело. Мы — солдаты.

— Знаю, — перебил Черемухин. — Знаю, что я — солдат, и я делаю свое дело и не ропщу. Но я не об этом говорю. Я хочу узнать, не как солдат, а просто, как христианин, ради чего все это? Я Бога спрашиваю и всех людей спрашиваю. Может быть, кто-нибудь объяснить мне, может быть, кто-нибудь знает больше моего? Мне это нужно для моего спокойствия, потому что не могу я оставить этого так. Фихман повернул к Черемухину лицо с большими темными, скорбящими глазами и слабым, надорванным голосом произнес:

— Я тоже… я не жалуюсь. Я делал, что все делают. Моя жизнь была скрипка, — в голосе его что-то передернулось,- и я теперь больше не смогу никогда играть на скрипке… Пусть так… Если Бог хочет-пусть будет так, но зачем Бог этого хочет? И я тоже спрашиваю, зачем убили моего брата? Зачем Бог позволил, чтобы враги на нас напали?

Все трое замолчали и молчали долго. На столиках засветились электрические лампочки под зелеными колпаками, похожие в густевшей темноте на светляков,

— Вот что, — сказал Ширяев медленно, — все дело в том, что мы, люди, с нашим ограниченным умом стремимся постичь бесконечное, и от этого у нас никогда ничего не выходит. Возьмите, например, в математике: есть величины неизмеримые, бесконечно великие и бесконечно малые, которые, в конце концов, неуловимы никаким умом. Наша судьба и наша личная жизнь-ничто по сравнению с чем-то таким, что было до нас и после нас будет, что над нами разлито в самом воздухе… Мир существует века, мы же — мгновенье, и в этом я вижу особый вечный закон мира. А почему это так-на это никто, никогда не мог ответить и не ответит. — Ширяев протяжно вздохнул. — Знаете, я часто читаю Библию. Это — удивительная книга. Есть места, которые многое объясняют, только надо вдуматься в них. Вы по-славянски умеете читать? — спросил он Черемухина.

— Когда-то умел.

— Возьмите, — Ширяев передал ему толстую книгу. — Я бы сам прочитал вам, да глаза плохи по вечерам. Откройте наугад любую страницу. Черемухин подвинул лампочку к краю стола, чтобы свет падал на книгу и, разогнув ее, поставил ребром, стоя, себе на грудь.

— Что открылось? — спросил Ширяев.

— Книга пророка Иезекииля.

— Ага! Чудесно! Ну, читайте! Это ничего, что не по-русски, вы поймете и вы, Фихман, тоже поймете, Ну, читайте.

— «И бысть на мне рука Господня, и изведе мя в дусе Господни, и постави мя среде поля, се же бяше полно костей человеческих, — негромко и медленно стал читать Черемухин страницу, которая случайно открылась, вглядываясь в непривычные, круглые очертанья букв и стараясь уловить смысл читаемого,- и обведе мя окрест из около, и се многи зело на лицы поля, и се сухи зело. И рече ко мне: „Сыне человече, оживут ли кости сия“, и рекох: „Господи Боже, ты веси сия“…

Фихман тихо вздохнул. Черемухину представилось поле, покрытое убитыми, исчезавшее во тьме густевшей ночи, и вдруг стало казаться, что между тем жутко-знакомым полем и этим, о котором говорят библейские строки, существует какая-то неуловимая таинственная связь. — …И рече ко мне: сыне человече, — продолжал он читать взволнованным голосом:-прорцы на кости сия, и речеши им: Кости сухия, слышите слово Господне. Се глаголет Адонаи Господь костям сим: се Аз введу в вас дух животен, и дам на вас жилы, и возведу на вас плоть, и простру по вам кожу, и дам дух мой в вас, и оживете и увесте, яко Аз есть Господь»…

Чем-то облегчающим, вечным обвевало душу Черемухина от этих слов. Он чувствовал, что здесь, в них — единственное объяснение, единственная надежда, без которой нет другого выхода, другого пути. Единственная надежда и последняя. И тот Бог, которого он спрашивает, отвечает здесь словами могущего, вечного обещанья. Черемухин читал о том, как после землетрясения стали соединяться кости и оживать, как от четырех ветров пришла к ним душа, и множество мертвецов ожило вдруг и стало на ногах своих.

— … Сия глаголет Адонаи Господь: се Аз отверзу гробы ваша, и изведу вас от гроб ваших, людіе мои, и введу вы в землю израилеву, и увесте, яко Аз есмь Господь"…

Черемухин услыхал тихое, заглушённое всхлипыванье. Он знал, что плачет Фихман, плачет о своем убитом брате, о себе, о погибшей скрипке, плачет о жизни своей, но не поглядел даже в его сторону и страстным, кипящим голосом продолжал читать слова великого обещанья:

— …И дам дух мой в вас, и живи будете, и поставлю вы на земли вашей, и увесте, яко Аз Господь: глаголах, и сотворю, глаголет Адонаи Господь"…

Черемухин оборвал чтение; он не мог больше читать: в горле душило.

Да, да, да, это — одно, без чего нельзя жить, без чего страшно и пусто, и невыносимо. Словно дуновение невидимого и великого коснулось его, будто Бог прошел мимо в блистающем свете, и душа затрепетала, и зазвенели впервые задетые струны.

— Поняли, о чем я говорил? — спросил Ширяев, протягивая руку за книгой.

Черемухин молча отдал Библию и кивнул коротко и быстро. Новая сила вливалась в его сердце и заставляла желать и ждать завтрашнего дня. Завтра он позовет бедную Людмилу, которая любит его и готова умереть, завтра он с восторгом встретит восходящее солнце. Пусть и завтра будут ужасы, будут тяжелые дни, мучение и страх, но в темноте светится надежда на светлое чудо, и мрак ее не победит.

Он чувствовал себя и слабым, ничтожным и сильным, могущим все претерпеть и все перенести, потому что в сердце живым серебром заструился родник, бивший из потаенных глубин.

Он посмотрел на рыдавшего Фихмана, который шептал прерывистым, задыхающимся голосом, закрыв лицо здоровой рукой:

— Адонаи!.. О, Адонаи!..

Хотелось прижать к груди темную, курчавую голову бедного еврея, сказать ему о великом чуде, которое должно, непременно должно придти и придет и засияет, и осушит его слезы пламенем вспыхнувшей надежды.

— Фихман! — позвал он осторожно: — Фихман, не плачьте!

Фихман всхлипнув отнял руку, и Черемухин увидел его мокрое, в слезах лицо.

— Я… я не плачу…

— Не плачьте, голубчик. Мы сами ничего не можем. Мы можем только отдать жизнь нашу…

— Правда.

— Мы можем мучиться и думать, и искать, но все узнаем только в последний час, когда будет то, о чем я читал.

— Будет, будет! — зашептал Фихман со страстным убеждением. — Будет!..

Они молча смотрели в глаза друг другу и больше не произнесли ни слова, потому что чувствовали одно и то же, и никакое слово человеческое не могло бы выразить, что было в сердце каждого из них.

Кн. Долгоруков Павел Дмитриевич

(1866—1927) — один из организаторов кружка «Беседа», «Союза земцев-конституционалистов», «Союза освобождения», один из основателей Конституционно-демократической партии. На 1-м съезде избран в ЦК, на 2-м — председателем ЦК. Депутат 2-й Государственной думы. Во время гражданской войны организатор движения в поддержку Добровольческой армии. Осенью 1920 г. эвакуирован в Константинополь. Работал по заданию генерала П. Н. Врангеля в Софии, Праге, Белграде. В 1926 г. нелегально перешел границу СССР, был задержан и впоследствии расстрелян.


ВОЙНА И ПОЛОЖЕНИЕ ЕВРЕЕВ

Разразившаяся над нашей родиной гроза осветила ярким светом ряд явлений, давно тяготевших над русским народом и ставших, поэтому привычными. Сразу стала ясна невозможность их дальнейшего существования, по крайней мере, в прежнем виде.

Сюда принадлежит, прежде всего, господствовавшее до сих пор отношение к народностям, судьбы которых связаны неразрывно с судьбой России. Относительно поляков необходимость новой политики признана официально и торжественно. Настал момент поставить вопрос и о положении еврейской нации. Противоречие между падающими на евреев обязанностями перед государством и их бесправным положением в стране существовало всегда; при войне оно стало до того резким, что молчать о нем невозможно. Сотни тысяч евреев проливают свою кровь за величие России; между тем они лишены прав, которых ни один из прочих русских поданных не может лишиться иначе, как по суду за преступление. Это положение шестимиллионного населения дает себя чувствовать во всех проявлениях жизни; но война осветила его особенно ярко по отношению к праву еврея избирать себе свободно место жительства и обучать своих детей.

Так называемая «черта оседлости» — Польша и Юго-Западный край — явились первой ареной, на которой разразились военные действия, — люди состоятельные, промышленники и торговцы, разорились; бедный трудовой люд лишился куска хлеба. Вторгнувшейся неприятель заставил тех и других бежать. Но куда бежать? Ближе и проще всего -в другие города «черты». Но война резко сказалась уже и там. Кормильцы взяты на войну; торговля и ремесла подорваны. Клапан, обычно облегчающий там положение бедноты, — эмиграция, — теперь закрыт.

И в эту бедствующую, подчас голодающую среду вливаются с одной стороны беглецы с пограничных местностей, с другой — изгнанники из Германии и Австрии, находившие там приют и хлеб и теперь выброшенные за борт. Что вносят эти новые элементы, ищущие хлеба и труда, понятно без дальних слов. Мудрено ли, что положение стало буквально невыносимым; голод в прямом смысле этого слова стал заурядным явлением, и зачастую люди предпочитают добровольную смерть протягиванию руки. Да и протянуть ее некому, ибо местное общество не в силах справиться с обрушившейся нуждой.

Велика Русь, велика и душа русского народа. В России достаточно места и хлеба для всех ее сынов. У многих есть близкие, которые охотно дали бы беглецам и изгнанникам пережить это бурное время; для очень многих нашелся бы и трудовой заработок. Но, согласно действующим правилам, власти должны следит за тем, чтобы не поселился вновь вне черты никто, не имеющий «права жительства».

Еще резче выступает столкновение правил с жизнью, когда оно касается непосредственно борцов войны. Много тысяч раненых евреев рассеяно теперь по всей России, в том числе и вне черты. Их родственники не могут быть при них или приехать к ним даже на короткое время и если даже солдат умрет, его близкие бывают лишены возможности отдать ему последний долг или должны для этого нарушить закон, проживать «тайно», без прописки.

Не менее тяжелыми являются условия, в которые поставлены теперь евреи по отношению к обучению своих детей.

Целый ряд учебных заведений на юге и западе закрыт. Родителям предложено перевести детей в другие города, причем циркуляром министерства народного просвещения разрешен для такого рода случаев прием еврейских детей сверх установленной нормы. Но возможность воспользоваться этим разрешением в учебных заведениях, находящихся вне черты оседлости, в свою очередь обусловливается правом жительства, что фактически весьма суживает значение предоставленной льготы.

Помимо упомянутого изъятия во всех остальных отношениях процентная норма и жеребьевка, как в высших, так и в средних учебных заведениях сохранены и соблюдаются во всей строгости. Между тем война эти ограничения сделала особенно чувствительными, ибо несколько смягчавшее их прежде поступление еврейской молодежи в заграничные университеты, главным образом Германии и Австрии, теперь невозможно.

А что делать тем студентам-евреям, которые уже обучались за границей? Напрасно стучатся они в двери разных высших школ: они остаются закрытыми, несмотря на то, что в некоторых из них имеются свободные вакансии. Назад этим юношам не попасть. Таким образом, годы упорного труда, масса затраченной энергии пропадают даром, и многие не будут уже в состоянии продолжать свое образование и послужить впоследствии своей родине, столь нуждающейся в интеллигентных работниках.

Нужно ли все это для великой России, призванной теперь освободить племена и народности от иноземного гнета?

Полная отмена национальных ограничений должна пройти чрез законодательные учреждения. Но смягчение их в течение военного времени, во всяком случае, было бы возможно теперь же.



Вячеслав Иванович Ива́нов

(16 /28/ февраля 1866, Москва — 16 июля 1949, Рим) — русский поэт-символист, философ, переводчик, драматург, литературный критик, доктор филологических наук, один из виднейших представителей Серебряного века.


К ИДЕОЛОГИИ ЕВРЕЙСКОГО ВОПРОСА

Одною из коварнейших и вреднейших доктрин нашего времени представляется мне модная идеология духовного антисемитизма, приписывающая арийству (величине, — этнографически, не лингвистически — загадочной) многие превосходные и блистательные качества, в семитических же влияниях на арийство и примесях к арийской стихии, усматривающая исключительно отрицательные энергии, служившие искони препятствием свободному раскрытию творческих сил арийского гения.

Эта идеология хотела бы отнять у эллинства Афродиту, которая пришла к эллинам от семитов, а у христианства подрубить его серединный и глубочайший корень — веру в «трансцендентного», или попросту живого, Бога. Тело христианства она как бы рассекает на две половины, отметая одну и спасая другую — ту, формы которой перед трибуналом ученых хитрецов, прикинувшихся романтиками арийства, оправдываются аналогиями эллинской религиозной мысли.

Это богоборческое и втайне христоборческое учение, один из троянских деревянных коней германского изделия, явно предназначено было «индо-германизировать» мир, когда внезапно наступили сумерки богов берлинской Валгаллы. Но все, же оно успело прельстить немало умов, помраченных предрассудками: вместе с теоретиками «имманентизма», ему обрадовались беззаботные о делах религии антисемиты по политическому расчету и психологическому предрасположению, не помнящие родства христиане и, вслед за антицерковниками разных толков, даже атеисты из евреев, родства стыдящиеся и похожие в мире Божьем на соль, потерявшую свою силу.

Мы до такой степени запутали, исказили и перезабыли все святое и правое предание, так отвыкли мы вникать разумом в затверженные наизусть ясные слова стародавней правды, что парадоксом может показаться утверждение: чем живее и глубже в христианине церковное сознание, тем живее и глубже чувствует он себя, как сын Церкви, — не скажу только: филосемитом, — но поистине семитом в духе. Трогательная любовь Владимира Соловьева к еврейству -простое и естественное проявление его любви ко Христу и внутреннего опыта погруженности в Церковь. Тело Церкви для мистика — истинное, хотя и невидимое тело Христово, и через Христа — тело от семени Авраамова. Это последнее тело, подобно завесе Иерусалимского храма в час смерти крестной, разодралось надвое; и та часть его, которая есть еврейство, болезненно ищет целого, томится и ревнует, и горько гневается на другую часть, тоскующую в свою очередь по воссоединению и целокупности мистического Израиля.

Кто в Церкви, любит Марию; кто любит Марию, любит, как мать, Израиля, имя которого, с именами ветхозаветных патриархов и пророков, торжественно звучит в богослужебных славословиях. Психология правомощных представителей земной организации церковного общества в разные времена могла быть отравлена ненавистью к еврейству, не исконному, а наличному, в котором они подозревали скопище врагов Христовых, — но именно за то, что оно представлялось им уже лишенным истинного еврейского духа, уже как бы и не семенем Авраамовым. Но что значат эти блуждания званых и не избранных перед единым свидетельством апостола Павла?

Итак, мне, занявшему в этих строках точку зрения религиозной мысли, хотелось бы напомнить, что быть христианином значит быть уже не язычником, не просто арийцем по крови, но через крещение (оно, же включает в свое сакраментальное содержание и обрезание) чадом Авраамовым и, следовательно, в таинственном смысле братом потомков Авраамовых по крови, которые наследия, по апостолу, не лишены, если, же нас проклинают, должны быть, по слову Христа, нами благословляемы. Но мне лично не кажется, чтобы Христа еврейство действительно ненавидело, — разве ненавидит Его, наперекор своей тайной и предчувственной любви к Нему, той особенною ненавистью, происходящею из любовной обиды и ревности, которую эллины определяли как отрицательный лик Эроса, — как «Антэрос».

Мне думается, что евреи — провиденциальные испытатели наши и как бы всемирно-исторические экзаменаторы христианских народов по любви ко Христу и по верности нашей Ему. И когда дело Его в нас просияет, исполнятся их требования и ожидания, и они убедятся, что другого Мессии им ждать не нужно. В нас же, если бы мы были со Христом, не было бы и страха перед испытателями: ибо любовь побеждает страх.

В заключение, — как бы ни сложны были счеты русской души с еврейством, до сих пор, за редкими исключениями, все же не хотящим ее полюбить, и не столько ее самое, сколько то, что для нее дороже ее самой, — ее заветные святыни, — не хотящим полюбить ее, как ни странно сказать это, несмотря на частое и беззаветное слияние с нею в ее страданиях, -пусть помнят все, в ком звучат отдельные противоречивые голоса этого душевного спора, окончательный и бесповоротный приговор прослывшего «антисемитом» Достоевского по русско-еврейской тяжбе (Дневник Писателя, март 1877 г., III, 4):

«Я именно говорю и пишу, что все, что требует гуманность и справедливость, все, что требует человечность и христианский закон, все это должно быть сделано для евреев. Я написал эти слова выше, но теперь я еще прибавлю к ним, что, несмотря на все соображения, уже мною выставленные, я окончательно стою, однако же, за совершенное расширение прав евреев в формальном законодательстве и, если возможно только, и за полнейшее равенство прав с коренным населением (хотя, может быть, в иных случаях они имеют уже и теперь больше прав или, лучше сказать, возможности ими пользоваться, чем само коренное население)».



Л. Калмыкова

ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС В ЖИЗНИ РУССКИХ ДЕТЕЙ И ЮНОШЕСТВА

Петроград, 20 мая 1915 г.


Русская народная примета говорит, что злоумышленники, убийцы не могут выносить обращенного на них серьезного взгляда ребенка. Какая верная, полная глубокого значенья примета! И как часто приходится вспоминать о ней теперь в переживаемые дни, когда бываешь свидетельницей того, как мы, интеллигентные люди, не обращаем внимания на тот же взгляд детей, обращенный на нас, когда нами произносятся суждения об основных, высших вопросах человеческой жизни, перенесенных в будничную обстановку современной частной и общественной жизни. Для детей и юношества еще не существует деления жизни на сферу возвышенных настроений и сферу практически-прозаичных будней. Их пытливому взору открывается единая жизнь, всегда равно поражающая и привлекающая неведомым, значительным. То, что им сообщено нами, взрослыми, как правда и истина, то для них полно равного значения и в словах молитвы, и в обыденных разговорах. Как важно было бы подумать об этом теперь, когда в присутствии детей ведется разговоров более чем когда бы то ни было. Грозные дни войны наполняют мир хаосом самых различных звуков, диссонансами, раздирающими душу взрослого человека. И взрослый человек с трудом разбирается в них, а что происходить в душах детей и юношества? В них еще полны действенной силы заповеди и идеалы христианского учения, которые мы считаем долгом вселять в них, и как примут они, как смогут принять ужасы войны и уместить их рядом в свои младенчески-юные души? В этой внутренней работе им, несомненно, придут на помощь ожившие в них инстинкты далекого дикого прошлого… Но не страшны ли для будущего эти атавистические переживания?

Дети и юношество по психическим особенностям своего возраста в момент пробуждения в них интенсивных процессов самосознания, для уразумения правды и добра ищут, требуют мерок твердых, нерушимых, истин — абсолютных. Так складывались и в психике народов представления о божестве все этические идеалы.

Вводить в этот решительный момент духовного роста в кругозор воспитываемых понятия о компромиссах, об исключениях, значить подорвать в самой основе их веру в существование высшей вечной правды.

Как давно существовало в народном сознании представление об этом грехе взрослых и ведающих — о том свидетельствует евангельское изречение, выраженное в яркой форме народных афоризмов и уподоблений, которые употреблял Христос. «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской».

Своими суждениями, диктуемыми временными настроениями, мы ежедневно являемся носителями таких соблазнов по отношение к нашим детям.

Я далека от мысли проповедовать воспитателям уводить детей от жизни в туманную область идеалов, воспитывать из них слабовольных, праздных мечтателей. Всем, что мною здесь высказывается, я утверждаю противоположное.

Высшая правда, вечные истины, этические идеалы потому и признаны высшими для человеческой жизни ценностями, что они выросли из глубины земной жизни и держатся в ней глубокими корнями; потому-то они только и являются надежными руководителями в жизни. Переставая следовать за этими идеальными принципиальными руководителями, мы неизбежно сходим с пути, с магистральной линии, по которой идет неотвратимо историческое эволюционное движете жизни, уклоняемся в сторону, вовлекаемся в губительную и бесплодную борьбу с злобами дня, отдаемся темной власти правды временной, злободневной.

Многие из нас, слишком многие, противопоставляют инстинкт идеалу. Какое заблуждение! Ведь все наши высшие идеалы выросли из общих у нас с животными инстинктов и их корнями держатся на высоте духовной жизни человечества.

Идеалы неустойчивы: сменяются, отрицаются, забываются, подвергаются всяким случайностям исторической жизни; инстинкты в темной глубине бытия живут своей жизнью. И если в какой-либо части человечества инстинкт под давлением внешних условий подвергается временно извращению, что на языке человеческом значит измена идеалам или смена идеалов, то на защиту инстинкта является в свое время мощная мать его — стихия, и бурей-войной говорить человечеству — veto. Не идеалам изменили германцы, а основным инстинктам, на твердом базисе которых только и может строиться общечеловеческая жизнь.

В отроческие годы на уроках словесности, при изучении древнейших словесных памятников нашей русской духовной культуры, как голос далекого прошлого нас поражали, трогали и оставались на всю жизнь незабвенными слова Владимира Мономаха: «Ни права, ни крива не убивайте, ни повелевайте убивати его»… «Аще будет повинен в смерти и тогда душа не погубляете никакая же хрестьяны». А в былинах об Илье Муромце напутственное благословение отца: «Я на добрые дела тебе благословенье дам, а на худые дела благословенья нет. Поедешь ты путем дорогой, не помысли злом на татарина, не убей в чистом поле христианина». Мы знали, что и Владимиру Мономаху, и Илье приходилось много воевать, но детское чувство разбиралось верно, и оценивало приведенные изречения, как идеальные стремления гуманности, как веления высшей правды, пускающие корни в языческую русскую народную жизнь. И в какие прочные ассоциации вступало это позже с данными историческими, свидетельствовавшими об отсутствии в русской народной психике фанатической религиозной вражды, вражды к иноземцу, инородцу, результатом чего в общей сложности явилась многонародность Российского государства в настоящем и его будущем.

В наши дни, в создаваемой нами атмосфере человеконенавистничества, презрения к человеческой жизни не прозвучат ли выше приведенные слова старых памятников наивным архаизмом для русских ныне растущих детей — как интеллигентных классов, так и народной среды? Мысль страшная, но порождается она не праздными измышлениями, а яркими фактами окружающей нас текущей жизни. За примерами идти недалеко, ими наполнена, насыщена жизненная среда, они у каждого из нас под рукой. Беру!.. Русская интеллигентная семья, — семилетний мальчик впечатлительный, но здоровый, жизнерадостный, встречает входящую мать громкими возгласами: «Мама, что я сейчас видел… штык, а на нем пятно — кровь, настоящая немецкая кровь, дядя привез, он мне показывал и рассказывал, как колол немца»… Мать поражена, безмолвствует…

Сколько таких дядей приехало и еще приедет!

А вот мысли русских крестьянских детей, данные письменно в ответ на вопрос учителя в сельской школе: что бы ты стал делать с немцами, если бы имел право над ними распоряжаться.

Ответов десять, каждый окрашен индивидуальностью отвечающего, привожу из них наиболее характерные:

1) Я бы всех поколол и дал бы их собакам на съедение.

2) Всем бы поколол глаза и всех бы порезал.

3) Я бы их на аэроплане бомбами всех побил и остался жить на германской земле.

4) Я бы ничего не стал делать над немцами, хотя бы и мог над ними распоряжаться. (Такой ответ дан только одним из опрошенных. Продиктован ли он апатичностью, слабостью воображения или сложностью мыслей, рожденных вопросом учителя, — указания на это в анкете нет. Да и какие указания могут быть даны: разве души наших детей не являются для взрослых еще тайной за семью печатями).

Пройдут ли в детских душах прикосновения жестокой современности бесследно или оставят в ней отпечаток, который они сохранять на всю жизнь, кто решится утверждать то или другое. Но знать, учитывать эти человеческие документы мы, взрослые, должны. Они куда ценнее и значительнее для жизни пустословных речей и крикливых воплей нас, взрослых.

В своем далеком детском прошлом я живо помню дни и Севастопольской войны, и польского восстания, и последние дни крепостного права. Помню их в губернском центре русской жизни на юге России. В доме родительском приходилось видеть представителей дворянской среды различных лагерей, знать о существовании газет различных направлений, слышать о громкой известности «Московских Ведомостей». Но в присутствии нас, детей, споры противников смолкали, и мы, дети, чувствовали ясно, определенно, взволнованно одно, что в жизни народной и государственной переживается тяжкое потрясение, разыгрывается роковая трагедия, и только это одно воспоминание детского, серьезно сосредоточенного, глубокого душевного волнения и унесли в свою дальнейшую жизнь, унесли чистым, не загрязненным ни национальным высокомерием и человеконенавистничеством, ни озлобленностью своекорыстия. А ведь материальное разорение помещиков отменой крепостного права не было призраком, а самым реальным явлением, всю тяжесть которого мы, дети, не замедлили ощутить во всех условиях нашей личной, домашней жизни. Эта сдержанность взрослых, эта охрана неприкосновенности идеальной области, в которой, по мнению их, должна была протекать наша детская и юношеская жизнь, это отношение русских отцов 50-х и 6о-х гг., которое я имела возможность оценить на пути своей долгой жизни и общественной работы, и заставляет меня с такой горячностью и строгостью осуждать образ мыслей и поведение взрослых в настоящее время.

Предвижу возражение — тогда, в тот период русской жизни это было возможно, а теперь — принимая во внимание совершившуюся в жизни дифференциацию, обострение вопросов, связанных с чертою еврейской оседлости, с ограничением прав евреев на образование -среднее и высшее, — на выбор профессий, позиция взрослых стала намного трудней. С этим нельзя не согласиться. Положение воспитателей не только трудно, оно безнадежно, так как найти принципиальные основания, аргументы из области моральной для оправдания необходимости этих странных «культурных» приобретений нашей ушедшей вперед русской жизни им не удается. Да и нужна ли защита и объяснение этих «домашних средств»: не с ними придется выступать детям и внукам нашим в отечественной и международной жизни, а с совершенно иными ценностями, о чем с достаточной ясностью говорить идеология войны. Неужели возведением и сохранением этого рода архаичных окопов может охраняться в 20-м веке здоровый рост господствующего в российском государстве племени, сильного и даровитого, каким, несомненно, является русский народ. А как отражаются ограничения человеческих прав евреев в жизни русских детей и юношества?

Так же, как во всяком многонародном государстве, русским детям уже в ранние школьные годы приходится встречаться со сверстниками-иноплеменниками, и в них неизбежно рано начинается глубокий внутренний процесс выработки отношений к этого рода сверстникам, несколько отличающихся от отношений к русским сверстникам. Это различие не более как оттенок, вполне естественный, который отнюдь не может затронуть основы отношений к сверстникам, основы, рождаемой мощным инстинктом тяготения к себе подобным, к человеку, к людям -основы далее, по пути воспитания просветляемой и освящаемой христианским учением о ближнем. Если эта основа поколеблена, затемнена, то пред нами аномалия, явление, говорящее о ненормальном ходе индивидуального духовного развития, роста ребенка и юноши. Многие особенности текущей жизни грозят сделать эту аномалию чуть ли не общим явлением. Главной причиной, главной особенностью русской жизни, вызывающей эту ненормальность является еврейское неравноправие, и вот почему. Факты этого неравноправия так ярки, так многочисленны, так легко поддаются учету впечатлительной детской души со стороны страданий моральных и физических, с этим неравноправием связанных, что они не могут не поражать, не ранить или не ожесточать души малолетних очевидцев. Как должны объяснять себе дети и юноши невозможность войти в двери средней школы для сверстников их евреев, природную одаренность и достаточную подготовку которых они знают, способны оценить не хуже взрослых? А внезапно наступающая необходимость оставить школу для счастливца, попавшего в нее, с потерей права на жительство вследствие перемены профессиональных занятий родителей или смерти отца.

Вспомните из недавнего прошлого факты из жизни детей, сообщавшиеся газетами в дни процесса, обратившего на себя всеобщее внимание не только в России, но и в Европе. Родители и преподаватели в младших классах некоторых учебных заведениях позволяли себе говорить об обвинении, как о совершившемся факте, вызывая в детях соответствующие этим речам чувства. Облегченно вздохнули в стране миллионы русских людей, когда вынесен был присяжными оправдательный вердикт, людьми серыми — носителями стихийной народной совести. А что почувствовали дети, введенные в соблазн своими просвещенными руководителями?

Месяцы войны на глазах детей чудовищно увеличили число примеров бесправия евреев и дали им особую яркую окраску: полное разорение беженцев с места военных действий и скитание в городских центрах без крова и пищи детей, женщин и детей, отцы и братья которых в количестве нескольких сот тысяч проливают кровь за общее отечество в рядах русского воинства; необходимость для раненого солдата-еврея оставлять госпиталь до выздоровления, если госпиталь находится вне черты еврейской оседлости; отказ еврейской учащейся молодежи в допущении наравне с русской к исполнению обязанностей санитаров и сестер милосердия; в последние дни — поток тысяч выселенцев, едва одетых, убитых горем, заливший десяток русских городов на юге России….

Я указала лишь на то, что должно было особенно поразить внимание русских детей. Впечатления эти вступают в душевный мир русского ребенка и юноши одновременно с началом ознакомления их с основными истинами христианского учения и христианского мировоззрения человечества.

Из жизни, их окружающей, дети получают впечатления только что указанные, а от родителей и на уроках Закона Божьего они узнают, что устами еврейского народа Бог дал людям познать Его волю в десяти заповедях, в словах пророков Израильских; что Иисус Христос и апостолы явились из среды того же народа, что первыми слушателями и хранителями речей Христа, Его проповеди о любви к ближнему были дети, юноши народа еврейского. Мы, взрослые, должны же сознавать неизбежность для детской души конфликта от впечатлений, поступающих из столь различных источников, сознавать, что такого конфликта не переживают в наше время дети никакого другого народа из исповедующих христианство: с одной стороны, нами устанавливается тесная духовная связь с еврейством в области высших духовных ценностей, которыми русский ребенок и юноша должен будет руководствоваться в течение всей своей жизни, с другой — в этой самой жизни, в ежедневных отношениях к евреям открывается допустимость презрения, ненавистничества…

Не пришли ли мы, взрослые, к убеждению, что человек — понятие слишком широкое, и отвлеченное для наших моральных внушений воспитываемым и что в христианском учении слово «ближний» должно быть нами толкуемо не как человек, к какому бы народу он ни принадлежал, а лишь в применении к сынам излюбленных нами народов. Не по такой ли наклонной плоскости дошли немцы с высоты своего всем миром признанного идеализма до настроений и поступков, явленных ими в дни идущей мировой войны.

Есть научные истины, открытия в различных областях знания, который по огромному их значению для жизни человечества, не могут оставаться под спудом в фолиантах книгохранилищ, доступных лишь людям науки. Они должны входить в общую жизнь, должны делаться достоянием широких кругов мыслящих людей для творчества новых идей, новых форм, для изменений, для блага людей необходимых в текущей жизни. Одной из таких научных истин является утверждение, что религиозные верования, эстетические идеалы, художественные образы, рожденные и выношенные творчеством какого-либо народа должны быть признаны реальными фактами, по силе реальности своей имеющими большее значение для определения основных черт характера и жизни народа, чем факты, хотя бы самые яркие, рожденные злобами дня того или иного исторического периода на жизненном пути того же народа. Как бы мы ни оценивали черты и свойства характера еврейского народа, светлые или темные, на пути его исторического существования, но во главу угла наших суждений о нем должно быть положено сознание и признание еврейского народа — творцом и хранителем истин, образов и идеалов, данных человечеству книгами Св. Писания -Библии. Этим вкладом в общечеловеческую сокровищницу духовных ценностей определяется место еврейского народа среди других народов и основа отношений к нему. Этого научного указания и утверждения мы, воспитатели поколений растущих для жизни 20-го века, не можем не знать и не имеем нравственного права его игнорировать.

Приходится подойти и остановиться пред коренным вопросом в жизни каждого поколения людей. А кто же на самом деле воспитывает наших русских детей? Как ответим мы по совести себе самим на этот вопрос? Если бы вопрос шел о том, кто воспитал немцев такими, какими проявили они себя в дни мировой войны, мы, не задумываясь, ответили бы: их воспитали такими в гармоничном согласии и союзе семья, школа, казарма, отечественная жизнь… А наших русских детей — тут приходится задуматься.

Наших русских детей и юношей, по моему крайнему уразумению и глубокому убеждению, воспитывала до сих пор родная жизнь -стихийный хаос, не хаос-беспорядок, а хаос примитивности, богатый всеми силами, всеми возможностями, всеми звуками, души человека сродными.

Тем же родимым хаосом примитивности воспитывалась на протяжении веков и русская народная масса, когда складывались основные черты характера русского народа — отсутствие религиозного фанатизма, добродушное отношение к инородцу, чужеземцу, проявленные и теперь в мировой войне серой многомиллионной массой русских воинов.

Так было при известных исторических условиях в прошлом, но так уже в ближайшем для нас будущем быть не может. Мировая война ускорила темп нашей русской жизни. Та же стихия положила резко конец примитивности и с присущей ей силой, ураганом войны бросила нам клубок мировых задач для решения их в глуби и гуще нашей русской народной и государственной жизни.

Для наступившего бесповоротно периода строительства в жизни русской и международной светлых черт характера, рожденных и вскормленных стихией примитивного периода, полубессознательных проявлений народной совести недостаточно. Да их и нет более: война сдвинула, всколебала жизнь с самой глубины. Много сотен тысяч русских людей останется на полях сражений, но и вернутся домой к жизни и труду миллионы. Вернутся не теми, какими пошли: с сознанием участия в огромном мировом деле, с сознанием честно, не за страх, а за совесть исполненного гражданского долга, с богатым запасом впечатлений от виденного и пережитого на поле брани, в окопах, в чужих странах, в общении с людьми различных национальностей… Вернутся с упорными мыслями и желаниями, с мучительной заботой об экономическом положении крестьянского своего хозяйства и труда в различных областях промышленной деятельности.

Центр тяжести той интенсивной строительной работы, которая предстоит для вступающих в жизнь поколений русских детей, как детей интеллигентного и достаточного кругов общества, так и детей трудовой народной массы, лежит в области правосознания. Очередной жизненной задачей, выявленной войною для всех многонародных государств является выработка правовых оснований, обеспечивающих жизнь и развитие для каждой народности и для защиты прав всех народностей больших и малых государств.

В этот исторический момент пред нами, взрослыми, воспитателями, выбор — или старый идеализм, проводник вечных ценностей, или злоба дня, беспринципный временщик.

Мировая война обогатила наше сознание и наш язык новым крылатым выражением — «разрушение Реймского собора», которым будет называться впредь всякое грубое посягательство на высшие, духовные ценности, ставшие общим достоянием человечества. Не разрушаем ли и мы в душах детей и юношества тот храм, который созидался в душе каждого из них из религиозных верований и нравственных идеалов, завещанных нам историческим прошлым человечества.

Есть ведь над чем призадуматься и от чего ужаснуться…



Максим Максимович Ковалевский

(27 августа /8 сентября/ 1851, Харьков — 23 марта (5 апреля) 1916, Петроград) — русский учёный, историк, юрист и общественный деятель, один из лидеров русского масонства, член I Государственной думы и Государственного совета. Академик Императорской Санкт-Петербургской Академии Наук (1914).


РАВНОПРАВИЕ ЕВРЕЕВ И ЕГО ВРАГИ (обзор законодательного аспекта)

Если задаться вопросом, кто в настоящее время стоит на пути, преграждая дорогу еврейскому равноправию, кто выставляет определенные требования на счет все большего и большего стеснения их участия в военной и гражданской службе, то придется сказать, что никто в этом отношении не выступает столь систематически с более определенной программой, чем союз объединенного дворянства.

В 1913 году съезд этого союза выразил следующие пожелания, которые воспроизведены в сборнике, изданном от его имени. Вот они буквально: 1) «Евреи и выкресты из евреев не должны допускаться ни к отбыванию воинской повинности, ни к поступлению в сухопутные и морские войска на правах вольноопределяющихся или охотников, ни в военно-учебные заведения. 2) Евреи и выкресты из евреев не должны допускаться к участию в земских избирательных съездах. З) Евреи и выкресты из евреев не допускаются на земскую службу. 4) Евреи и выкресты не допускаются на службу по городскому-общественному управлению. 5) Запрещается принимать в гражданскую службу всех вообще евреев и выкрестов из евреев. 6) Евреи и выкресты из евреев не подлежать к внесению в списки присяжных заседателей, не могут быть назначаемы и выбираемы на должности по судебному ведомству, не могут быть присяжными и частными поверенными».

Эти пожелания резко расходятся с политикой нашего законодательства времен Петра Великого, Екатерины Второй и Александра Первого. Петр призывал на служение русскому государству всех подданных без различия национальности и религии. Его сподвижниками были одновременно и Брюс, и Бауэр, и Репин, и Меньшиков, и Ягужинский. Что касается до Екатерины, то наш Свод Законов еще сохранил выражение ее известного пожелания, чтобы все народы России, каждый по правилам своей веры, возносили молитвы Всевышнему за благосостояние ее правителей, пользуясь равными выгодами русского подданства. В своих «Началах русского государственного права» проф. Градовский говорить: «В царствовании Петра Великого не имеется общих постановлений о евреях. Запретительные меры начались с царствования Екатерины I. Царствование Екатерины II, не принесло особых стеснений еврейской нации… Евреи в тех местностях, где застал их раздел Польши, пользуются почти всеми правами природных русских граждан». Хотя черта оседлости, созданная еще в царствовании Петра II, соблюдаема была и Екатериной II, но та же императрица расширила эту черту оседлости, включив в ее составь не одну Малороссию, но и Екатеринославское наместничество, и Таврическую область, где евреям даровано полное право гражданства и мещанства. В царствовании императора Александра I, изданное в 1804 г. «Положение о евреях» в статье 42 провозглашает принцип гражданского равноправия их: «Все евреи в России, обитающие, вновь поселяющиеся или по коммерческим делам из других стран прибывающие, — говорить этот закон, -суть свободны и состоять под точным покровительством законов наравне с другими российскими подданными». Комментируя эту статью, проф. Градовский пишет, что в ней нельзя не видеть стремления посредством определения гражданских прав евреев слить этот народ со всем населением России. Только в последние годы царствования Александра I под влиянием быстрого развития особенно близкой к еврейству секты субботников, умножившейся в Воронежской, Самарской, Тульской и др. губерниях, приняты были меры " сокращению черты оседлости. Затруднено передвижение евреев и запрещено даже временное их пребывание во внутренних губерниях. По «Положению о евреях» 1835 г. при Николае I за евреями удержано право приобретать всякого рода недвижимую собственность, исключая населенных имений, и вести всякого рода торговлю на правах, одинаковых с прочими русскими подданными, но, разумеется, только в пределах черты оседлости. Отметим то, что евреям было дозволено поступать во все училища империи, как низшие, так и высшие с предоставлением лицам, обучавшимся в этих школах определенных привилегий. Только в конце царствования императора Николая I правительство обращается к запретительным против евреев мерам ни мало, впрочем, не стесняя их поступление в средние и высшие учебные заведения. Высочайшим повелением от 31 марта 1856 г., которым предписано было пересмотреть существующие постановления о евреях, еще выражена мысль, что целью такого пересмотра должно быть соглашение этих постановлены (цитирую буквально) «с намерением слияния сего народа с коренными жителями страны». Во все время царствования Александра II не существовало никаких ограничены для приема евреев в университеты и другие учебные заведения. Наоборот, как показывает Градовский, ограничения в черте оседлости не распространяются в это время на лиц, желающих получить высшее образование, именно, на лиц, поступающих в медицинскую академию, университеты и технологически институт. Градовский ссылается на продолжение Свода Законов 1868 г. Книга вышла в 1875 г. при полном действии еще этой свободы. В черте оседлости евреям предоставлены были все торговые права наравне с прочими гражданами. До польского восстания 1863 г. евреи могли приобретать и в западных губерниях различную недвижимую собственность не только в городах, но и в селениях, а затем это приобретение воспрещено было им наравне с поляками. И иностранные евреи могли приезжать в Россию свободно, предъявляя те заграничные паспорта, которые требуются от прочих граждан одного с ними подданства.

Из всего сказанного следует, что многие из тех стеснений, которые тяготеют над евреями, созданы в недавнее время. Но и нынешнее царствование началось мерами в пользу евреев. В 1903 г., вопреки запрету евреям жить в селах даже в пределах черты оседлости, запрету, подтвержденному законом 1872 г., сперва 200 селений, а затем еще 57 переведены были на положение городов, что позволило поселение в них и для евреев. А законом и августа 1904 г. придана новая сила правилу, по которому евреи, получившие университетское и вообще высшее образование, вместе с женами и детьми допущены к поселению на протяжении всей империи. Но такая льгота сделалась со времени подавления освободительного движения ближайшим поводом к стеснению приема евреев в высшие учебные заведения. С точки зрения интересов русского государства уцелевшие изъятия во вред евреям гибельно отражаются и на нашей экономической жизни, и на взаимном отношении граждан между собою, и на успехах просвещения, и на поднятии общего уровня нашей культуры. В какой мере обещания, данные нам манифестом 17 октября, примиримы с ограничениями свободы приобретения имущества, свободы получения среднего и высшего образования в государственных школах, свободы исполнения обязанностей судьи, присяжного поверенного, и вообще свободы профессий и службы, легко судить каждому. Опасения, высказываемые насчет того, что допущение евреев к равноправию грозит обезземелением крестьянского населения уже потому мне кажется не заслуживающими внимания, что для предупреждения этого бедствия обезземеления крестьян имеются другие средства. Они созданы на Западе такими системами сохранения в руках возделывателей орудий производства, какой является например система Гомстеда или неотчуждаемости семейных имуществ (bienndefamille). Такие системы имеют свое отдаленное прошлое в заботливости еще средневекового законодательства на Западе о том, чтобы ни в каком случае, даже при взимании недоимок, у крестьянина не отбирался не только его надел, что само по себе было невозможно, так как право собственности на надел принадлежало помещику, но и нужные крестьянину для обработки скот и хозяйственные орудия, что в совокупности обнималось термином contenementum. Нераздельность семейного имущества, еще недавно признававшаяся Кассационным Департаментом нашего Сената, по крайней мере, по отношению к Западному Краю, достигала тех же результатов, так как для отчуждения требовалось согласие всех членов двора. Такая защита интересов всех ведущих хозяйство сообща необходима крестьянину по отношению к владельцу капитала, будет ли им соседний помещик, или разжившийся крестьянин, в простонародье известный под именем «кулака», или ссужающий его деньгами еврей, армянин или даже православный ростовщик. Для того чтобы земля не выходила из рук крестьянства гораздо важнее, чтобы на торги продаваемого за недоимки крестьянского участка не допускаемы были лица, не принадлежащие к крестьянскому сословию; а между тем наш закон допустил их, если не к первым, то ко вторым торгам. Я сторонник защиты крестьянской земельной собственности, но в то же время я не вижу, чтобы для достижения этой цели необходимо было в правовом государстве ограничивать для кого-либо свободу передвижения, поселения или выбора профессии. Так, впрочем, думали и некоторые из тех политических писателей в России, которые, как покойный профессор Московского университета Б. Н. Чичерин, связали свое имя с защитой идеи гражданского равноправия евреев.



Фёдор Фёдорович Кокошкин

(1871, город Холм Люблинской губернии, — 7 января 1918, Петроград) — политический деятель, один из основателей Конституционно-демократической партии (Партии народной свободы), юрист. Депутат Государственной думы I созыва (1906). Государственный контролёр Временного правительства (1917). 28 ноября (11 декабря) 1917 г. арестован большевиками по постановлению Петроградского ВРК и убит в ночь с 6 на 7 января 1918.


КОРНИ АНТИСЕМИТИЗМА

Природа ксенофобии

Способность к вражде и ненависти так же неотъемлемо присуща коллективной психике человеческих групп, как и способность к любви и сочувствию. Унаследованная от далеких предков современного человечества, служившая им необходимым орудием самозащиты, как один из стимулов энергии в непрерывной борьбе, эта психическая способность значительно ослабела, но далеко не исчезла в условиях современного быта. Она может еле заметно тлеть в эпохи мирного благополучия и довольства, но вспыхивает с нежданной иногда силой в годины опасностей и бедствий. Во время войн, направляясь против внешнего врага, он находить социально-целесообразный выход, играя ту же роль одного из проявлений инстинкта самозащиты, какую она играла в древние эпохи непрерывной вооруженной борьбы между родами и племенами. Но нередко, особенно при стихийных бедствиях, независящих от человеческой воли и человеческого предвидения, во времена тяжких экономических кризисов, повальных болезней, она выливается в бесцельные и бессмысленные порывы, принимая форму озлобленного искания «виновных», хотя бы их и не было совсем. История развертываете перед нами длинный ряд таких примеров, начиная с обвинения христиан в пожаре Рима при Нероне и кончая обвинениями врачей в отравлении колодцев у нас в России во время холеры.

Коллективная вражда и ненависть есть сила, заключающая в себе известную потенциальную энергию. Как всякая сила, она может быть использована для различных целей. При помощи ее можно возбуждать и направлять к определенным действиям людские массы, и иногда даже в более грандиозных размерах, чем при помощи чувств альтруизма и доброжелательства, ибо в общей ненависти могут сойтись люди, далеко расходящиеся между собой в области своих симпатий.

Где есть налицо сила, способная быть направленной в ту или иную сторону, там всегда находятся люди, стремящиеся воспользоваться этой силой в личных или групповых целях. Так происходит и с коллективными чувствами вражды и отталкивания. И с усложнением общественной дифференциации пользование этими социально-психическими силами может даже кристаллизоваться в определенную специальность, в профессию. Как в древних Афинах существовали сикофанты, так в современных обществах существуют политические деятели, органы печати, иногда даже целые партии, для которых возбуждение в общественной среде внутренней вражды служить основой бытия, которые живут этой враждой и без нее утратили бы смысл и средства своего существования. И как ни зловеще их ремесло, приходится признать, что при данном уровне коллективной человеческой психики нет надежды на его полное исчезновение. Про него можно сказать словами Писания: «Нельзя, чтобы не приходили в мир соблазны, но горе тому, через кого соблазны приходят».

Профессионалы человеконенавистничества постоянно нуждаются в объекте нападений; им нужен во всякий момент человек или группа людей, которые могли бы служить предметом травли. Удобные для этой цели объекты по временам выдвигаются сами собой вследствие различных общественных конфликтов. Но человеконенавистничество, как прочно организованная профессия, не может довольствоваться такими случайными, лишь время от времени появляющимися мишенями. Ему нужна постоянная, неоскудевающая пища, раз навсегда определенный, предустановленный объект. Таким объектом может служить лишь известный коллектив, известная общественная группа, и притом группа, удовлетворяющая определенным требованиям.

Прежде всего, необходимо, чтобы группа эта имела явственные, ясно различимые очертания, иначе говоря, чтобы она была отмечена определенным отличительным признаком в виде, например, особого вероисповедания, отличного от остального населения языка и т. п.

Во-вторых, эта группа должна быть, по возможности, широко распространена в стране так, чтобы повсюду можно было найти наглядный видимый объект вражды в лице ее представителей.

В-третьих, избираемая в качестве мишени для нападений группа не должна быть, с одной стороны, не настолько бессильной и ничтожной, чтобы не возбуждать ни в ком зависти или чувства конкуренции, с другой стороны, не настолько многочисленной и сильной, чтобы столкновение с нею могло представлять слишком серьезные невыгоды для нападающих. Всего удобнее, если она, будучи рассеяна по всей стране, всюду, однако, образует меньшинство населения.

Всем этим условиям вполне удовлетворяет религиозно-национальная группа, со времен глубокой древности, живущая в «рассеянии» среди других народов. Это — еврейская народность. Разбросанные повсюду в качестве меньшинства в массах подавляющего иноплеменного большинства, обособленные устойчивыми религиозно-национальными отличиями от окружающей их среды, лишенные той точки опоры, которую дает даже небольшой национальности прочная связь с территорией, — евреи издавна представляют собой ту «линию наименьшего сопротивления», по которой всего легче может направиться волна массового раздражения и озлобления. Общее положение, в которое их поставила история, уже само по себе независимо от привходящих частных причин, создало предрасположение к тем гонениям и преследованиям, которым еврейство подвергалось на протяжении многих веков в различных странах.

Но всякое общественное движение, каковы бы ни были в последнем счете его реальные основы, нуждается в известном идеологическом обосновании. С этой точки зрения история враждебных евреям движений распадается на два неравных по продолжительности периода: один -тянущийся на пространстве многих столетий со времен «рассеяния» еврейского народа, другой -принадлежащий всецело новейшему времени.

Юдофобство старого типа, массовые вспышки которого можно наблюдать в Европе со времен раннего средневековья, проникнуто вероисповедными мотивами. Оно тесно связано с общим духом эпохи, в которой религиозные различия между людьми влекут за собой последствия первостепенной важности в области общественной и политической жизни. Люди средневекового миросозерцания не представляют себе возможности того, что составляет обычное, повседневное явление в наше время, возможности мирного и равноправного сожительства в пределах одного и того же гражданского общества последователей различных религиозных учений. Если даже они отказываются от мечты всемирного, безраздельного господства одной религии, то, во всяком случае, государство представляется им союзом людей одной веры. Cujus regio ejus religio. Религиозная нетерпимость господствует даже во взаимных отношениях различных христианских вероисповеданий. Тем с большей силой она обнаруживается по отношению к евреям. «От врагов имени Христова не желаю интересной прибыли», — в этих словах, которыми императрица Елизавета Петровна ответила на мотивированное экономическими соображениями предложение допустить евреев в Россию, вылилась в краткую и выразительную формулу простодушная юдофобия старого времени.

XVIII век, век просвещения, нанес юдофобии этого типа смертельный удар. После Монтескье и Вольтера обоснование преследования и правоограничений евреев религиозными мотивами сделалось -по крайней мере для образованных общественных верхов -невозможным. Вместе с тем существенно изменилось и общее значение религиозно-церковного начала в жизни народов. Упадок религиозного фанатизма не ведет -как это кажется фанатикам, а также их противникам с противоположного крайнего фланга -к упадку самой религии.

Напротив, в странах наиболее веротерпимых, в Англии, в Северной Америке пульс религиозной жизни бьется гораздо сильнее, чем у народов, сохранивших в своем быту клерикальные начала. Но религия все более уходит из области политических и гражданских отношений в область внутреннего человеческого сознания. Человечество начинает все глубже понимать и оценивать истину: «Царство Божие внутри вас есть». И в связи с этим все более оскудевают и иссыхают источники вероисповедной нетерпимости вообще и вероисповедного юдофобства в частности.

Конечно, эти источники еще не иссякли совершенно, особенно в малокультурных слоях населения. Попытки пробудить в народных массах вражду к евреям на религиозной почве еще встречаются, время от времени в некоторых европейских странах. Но едва ли можно сомневаться в том, что это — лишь последние вспышки потухающего костра. Религиозное юдофобство — несомненный пережиток далекого прошлого. Оно умирает, и влить в него новую жизнь так же невозможно, как невозможно повернуть назад колесо истории.

Но на смену вероисповедной юдофобской идеологии выступает на наших глазах идеология иного рода, построенная на более современных мотивах и более приспособленная к духу времени. Юдофобия старозаветного покроя, основанная на фанатизме, суеверии и невежестве, преобразуется в новейший «антисемитизм», то есть в ту же юдофобию, но обновленную, усовершенствованную, облеченную в научный или, точнее говоря, в псевдонаучный костюм.

И именно теперь, когда воинствующий германизм так ярко выявил свою внутреннюю сущность и так резко противопоставил себя общечеловеческой культуре, особенно интересно и поучительно отметить, что новейшая антисемитическая идеология есть продукт германской духовной индустрии. Сложившись в Германии, эта идеология проникла оттуда в другие страны, в Австрию, Венгрию, Румынию, Россию. Распространение ее на Запад было менее успешно, чем на Восток. Франции антисемитизм коснулся лишь мимолетно в бурную и болезненную эпоху дела Дрейфуса. Англии и Америке он остался совершенно чужд.

В Германии антисемитизм в его современной форме зарождается вскоре после рождения самой Германской империи, в 70-х и 80-х годах прошлого столетия и с самых первых своих шагов опирается на двоякое обоснование, экономическое и расово-этнологическое.

Внешним толчком для антисемитической агитации на почве экономических отношений является экономический кризис, разразившийся в Германии в 70-х годах после эпохи «грюндерства», ознаменовавшего первые годы жизни Германской империи. Развитие в небывалых еще размерах крупной капиталистической промышленности имело свою оборотную сторону, чувствительно отозвавшуюся на интересах некоторых общественных классов, в особенности, землевладельцев и мелкой буржуазии. Начались обычные в подобных случаях поиски «виновных», и участие евреев в совершившимся хозяйственном перевороте дало возможность изобразить их в качестве виновников тягостных последствий этого переворота для общественных элементов, не успевших еще приспособиться к новым формам экономической жизни. Антисемитическое движение возникает сначала в форме печатной пропаганды соответствующих взглядов, а затем со страниц брошюр и газет переходить в жизнь. Вслед за антисемитскими публицистами, Вильгельмом Марром и Рудольфом Мейером идут антисемитские политические деятели, придворный пастор Штекер и беззастенчивый авантюрист Альвардт. Основывается немецкая антисемитическая партия, объединяющая в своем составе клерикально-аристократические элементы с демагогическими и провозглашающая под видом своей политической программы пеструю и нелепую смесь разнородных требований, начиная с ограничения прав евреев и кончая отменой обязательного оспопрививания.

На первых порах новое движение сделало крупные успехи.

Казалось, что перед ним развертываются широкие перспективы. Но за быстрым расцветом наступает столь же быстрое увядание. Область экономических интересов есть та сфера, где всякого рода легенды рассеиваются скорее, нежели в какой-либо иной области. Не нужно было много знаний и проницательности, чтобы понять, что экономические беды, которые приписывались евреям, в действительности, были неизбежным следствием эволюции капитализма. Широкие общественные круги, первоначально увлеченные на путь антисемитизма, вскоре уразумели, что гнет капитализма одинаково тяжел, к какому бы вероисповеданию ни принадлежал капиталист, что тяжесть его ощущают на себе не одни христиане, но и евреи, и что попытки возвращения к средневековым ограничениям не только не способны остановить неудержимый ход экономической эволюции, но, напротив, могут лишь усилить сопутствующие ей отрицательные явления.

Экономическая теория антисемитизма еще существует в Германии; она получила еще более широкое распространение в Австрии, а также проникла и в другие страны.

Она может еще иметь успех в малокультурной, невежественной общественной среде. Но, как попытка серьезного, «научного» обоснования юдофобии, она рухнула бесповоротно. «Антисемитизм есть социализм дураков» прозвучал над нею бесповоротным и неумолимым приговором.

Но антисемитизм нашел в Германии и другую точку опоры. А именно, роль базиса для него сыграла социально-антропологическая теория, признающая основным фактором человеческого развития — расу. Соответственно этой теории для обоснования и оправдания антисемитизма выдвигается уже не религия евреев и не их социально-экономическое положение, а их прирожденный расовые свойства. На эту почву антисемитизм был поставлен известным Дюрингом, и именно в этой форме он является в настоящее время наиболее популярным. «Расовая» теория звучит и в самом слове"антисемитизм", указывающем на борьбу с евреями, не как с представителями известной религии или национальности, а именно как с носителями предполагаемого «семитического» расового начала.

Для наиболее последовательных сторонников доктрины, о которой идет речь, «раса» играет ту же роль, какую для средневекового человека играла религия. Расовая однородность и чистота признается основой развития и процветания народов. Напротив, смешение рас несет с собой упадок и разложение. При этом благороднейшей из всех рас, единственной носительницей высших начал культуры провозглашается «арийская раса». Примесь к арийским народам иных расовых элементов угрожает всегда серьезной опасностью их культурному развитию. И из всех неарийских рас самую гибельную для арийских начал роль играет «семитическая раса». Являясь по самой своей природе"низкопробной" в культурном отношении, будучи неспособной к созданию и усвоению высших культурных ценностей, но вместе с тем обладая значительной активностью и способностью к проникновению и внедрению в среду других национальностей, она вносит разложение в общественную и государственную жизнь тех народов, на территории которых она поселяется.

Любопытно отметить, что эта доктрина не только отрывается от первоначального вероисповедного корня юдофобии, но и не колеблется стать в прямое противоречие с христианским вероучением. В самом деле, как примирить признание евреев низшей расой, неспособной к созданию высших духовных ценностей с фактом зарождения христианства в среде еврейского народа? Одни антисемиты смело перешагивают через это затруднение, доходя в прямолинейном развитии своих взглядов до признания превосходства «арийского многобожия» над «иудейским единобожием». Другие, не желающие порывать столь резко с религиозными традициями, стараются найти выход в произвольных гипотезах об арийском происхождении населения Галилеи (что, впрочем, нисколько не спасает их от конфликта с христианской догматикой). Третьи, наконец, просто обходят молчанием затруднительный вопрос.

«Арийская» теория, как было уже сказано выше, пользуется в наше время широким распространением. В частности она с увлечением подхвачена нашей националистической печатью. Причины ее популярности психологически вполне понятны. Она льстит национальному самолюбию всех, кто считает себя вправе быть причисленным к лику «арийцев». Приятно -не только на основании достигнутых культурных успехов, и в меру этих успехов, но и независимо от них, по праву рождения и крови -считать себя аристократами человечества и с гордостью «ариев» взирать на низшие расы «париев». Здесь есть пища не только для коллективного, но и для индивидуального удовлетворения. На этой почве возникаете своеобразный националистический снобизм, сходный в своей психологической основе с светским снобизмом выскочки. В связи с расовым обоснованием антисемитизм получает тот псевдоаристократический налет, на который так падки духовные мещане всех стран и народов. Арийская доктрина дает основание к гордости людям, которым нечем больше гордиться, и служить базисом для притязаний, которые ни на чем ином не могут быть обоснованы. Монтескье, говоря о роли испанцев в Америке, с неподражаемым сарказмом рисует нам человека «оливкового цвета», который сидит сложа руки на пороге своей хижины, оправдывая свою праздность тем, что он «белый» и что поэтому работать за него должны цветные люди. На этого «прирожденного господина» очень похож тот современный потомок разнородных и неизвестных первобытных племен, который во имя своего «арийского» благородства требует, чтобы в жизненном состязании его оградили от зловредной конкуренции «семита».

«Арийская» теория подносится до сих пор публике, как научный догмат, и многие в простоте душевной видят в ней, действительно, неумолимый вывод бесстрастной науки. Но, в действительности, новейшее развитие антропологии и этнологии не оставило камня на камне от арийской легенды. Самые термины «арийская раса» и «семитическая раса» не что иное, как пережитки младенческого состояния этнологической науки, когда родство языков отождествлялось с родством крови. Как справедливо замечает один антрополог, говорить об «арийской расе», так же нелепо, как говорить о «долихоцефальной грамматике». Есть арийские и семитические языки, но нет ни арийских, ни семитических физических признаков. « Арийская раса» -говорить Фино -«не что иное как выдумка, точно так же, как арийский тип и арийская цивилизация». Мы знаем теперь хорошо, что европейские народности, говорящие на арийских, то есть славянских, романских, германских, кельтских языках, образовались из смешения обломков различных, в точности нам неизвестных первобытных рас. Мы знаем, с другой стороны, что и противопоставляемые арийцам евреи представляют собой продукт сложного расового смешения. Весьма многие антропологи совершенно отрицают существование особого еврейского расового типа. Но и те, которые признают его, подчеркивают отличие современных евреев от древних семитов и близкое антропологическое сродство их с населением Закавказья и Персии. Как справедливо отмечает Цольшан, с антропологической точки зрения между евреями и южными европейцами меньше разницы, чем между этими последними и жителями северной Европы.

Арийскую теорию в первоначальном ее виде не поддерживают и немецкие антропологи.

Но в Германии с этой теорией произошла странная вещь. Чем яснее обнаруживалась ее научная несостоятельность, тем ярче и откровеннее выступала "скрытая в ней под научной оболочкой шовинистическая доктрина. Из «арийской» теория обращалась в «германскую». Пусть невозможно вывести происхождение всех говорящих на арийских языках народов от единого благородного арийского корня. Тем лучше. Будем выводить от этого корня одних германцев. Объявим их одних аристократами человечества, и так как традиционный физический тип германца отмечен высоким ростом, белокурыми волосами, голубями глазами и удлиненной формой черепа, то объявим эти черты специфическими признаками избранной расы. Так и поступают Вольтман, Вильзер, Пенка, Фритч и другие патриотические антропологи Германии. Справедливость требует упомянуть, что у них есть союзники и за пределами Германии. Они опираются на Гобино, французского писателя прошлого века, получившего немецкое воспитание, сроднившегося с немецкой культурой и признававшего превосходство германской расы перед французской. (Идеи Гобино получили широкое распространение в Германии и, между прочим, оказали большое влияние на Рихарда Вагнера). Одним из самых пылких приверженцев германской теории является также онемеченный англичанин Хаустон Чемберлен, с книгой которого, как говорят, не расстается император Вильгельм II.

Писатели этой школы затрачивают огромные усилия, чтобы доказать, что все великое и благородное в человеческой истории создано длинноголовыми, белокурыми, голубоглазыми людьми.

Германцами, по их мнению, были, в сущности, и те великие люди, которых, обыкновенно, причисляют к другим национальностям, например Галилей и Леонардо да Винчи. Германцами были древнегреческие герои Парис и Елена. Германского происхождения, по догадке Чемберлена, был даже царь Давид. Правда, среди немцев и даже среди выдающихся немцев очень много людей негерманского физического типа (круглоголовым — увы -был сам Бисмарк). Но здесь приходит на помощь учение о чудесных свойствах благородной германской крови, которая даже в смешении с кровью других рас создает великие дарования и выдающееся душевное благородство.

Что такого рода теории имеют успех среди немецких шовинистов, -это вполне понятно. Менее понятно, что они пользуются таким же успехом у наших «националистов». В фельетонах Меньшикова повторяются мысли Гобино. Книга Чемберлена превозносится в «Новом Времени», как откровение.

Правда, наши антисемиты пользуются германо-арийской теорией лишь постольку, поскольку она дает им оружие против евреев. Они не договаривают ее до конца. Но договоренная до конца она гласит, что «арии», аристократы человечества, это -германцы, а парии не только евреи, но и другие народы, «безнадежно испорченные примесью низкопробных расовых элементов». И в первую голову — мы, русские, которые, с точки зрения немецкой антропологической философии, и должны потому служить подстилкой для германской культуры.

Таковы те первоисточники, из которых черпает свою идеологию русский антисемитизм. И связь его с германизмом нельзя считать случайной. Здесь пред нами больше, чем простое заимствование. Здесь есть внутреннее духовное сродство. Ложное направление современной германской культуры, ее криворост выражается именно в том, что она воскрешает в модернизованной форме многие пережитки прошлого. Германия является центром обновленной, приспособленной к условиям времени и технически усовершенствованной реакционной идеологии. И нельзя, поэтому, отказать в последовательности нашим «крайним правым», когда они, не стесняясь, признают Германию «питомником» и «оплотом» исповедуемых ими идей и видят в династии Гогенцоллернов «носительницу и насадительницу высоких для человечества принципов».

Наши «националисты» много говорят сейчас о необходимости освобождения от немецкого культурного «засилья». Но для этого им нужно прежде всего перестать духовно питаться объедками, падающими со стола германского шовинизма. Нужно освободиться от реакционных идей, несовместимых со свободным развитием сил России. Русскому народу чужда религиозная нетерпимость; одна из лучших черт его это -соединение глубокого религиозного чувства с отсутствием фанатизма и клерикализма. В его наклонностях и настроениях нет почвы для вероисповедной вражды. Пред Россией стоит, далее, задача экономического подъема, освобождения из под гнета экономической зависимости от Германии. Для достижения этой цели нужно широкое поприще, открытое для способностей и дарований всех русских ее граждан, свободное передвижение и обращение в пределах государства всех личных сил и материальных средств населения. И, наконец, политически русское государство призвано объединить в одно целое, слить в одну политическую нацию множество различных племен и национальностей. Антисемитизм находится в глубоком и непримиримом противоречии со всеми этими условиями и задачами нашего государственного и общественного развития. Он мог существовать в России, остановившейся в колебании и нерешимости на историческом распутье.

Но ему не может быть места в России, нашедшей свою дорогу и идущей вперед.

Фёдор Дмитриевич Крюков

(1870—1920) — русский писатель, сын казацкого атамана и донской дворянки. В 1928 г. его имя было названо как имя настоящего автора романа «Тихий Дон» (с первых месяцев появления романа в печати).

СЕСТРА ОЛЬШВАНГЕР (из закавказских впечатлений)

Расставаясь со своими товарищами по 3-му лазарету Государственной Думы, я не без грусти думал, что со многими из них, может быть, никогда уже не встречусь в жизни: судьба разбросает нас по разным углам и закоулкам обширного отечества, и постепенно сотрется в памяти, "потускнет, что было светлого, душевно — трогательного в нашей совместной походной жизни, — тесная близость и братская простота обихода в условиях неведомых раньше лишений и исключительного рабочего напряжения.

Одно я знал: что не потускнеет самое ценное, самое дорогое, вынесенное из этой кратковременной близости с русской молодежью, — радостно укрепленная вера в русскую интеллигенцию, в русскую душу, неугасимо горящую огнем подвига и самопожертвования…

Но никак бы я не мог тогда допустить мысли, что многих моих юных друзей, тепло и ласково меня провожавших, таких веселых, остроумных, жизнерадостных, я не увижу потому, что через какой-нибудь месяц оборвется их молодая жизнь в разгаре самоотверженной работы, что покинут они этот лучший из миров, исполняя завет величайшей любви, — «положить душу за други»…

Вышло же так.

Был такой период в ходе военных действий на кавказском фронте, -после декабрьского разгрома турецкой армии — когда огромная часть черной медицинской работы и заботы лежала исключительно на думском отряде. В приказе по кавказской действующей армии, от 5-го февраля 1915 г., за № 47-м, об этом рассказано подробно и обстоятельно. Теперь нельзя и не время касаться некоторых деталей войны. Между прочим и того, до каких пределов может притупиться в обстановке массовых смертей и потоков крови чувство сострадания к человеку, как чудовищно вырастает равнодушие даже там, где ему никак не должно быть места, и как много надо горения в сердце, чтобы не поддаться стихийному одеревенению, не дать «замерзнуть» совести.

Заслуга думского отряда — в том, что среди непередаваемых человеческих страданий он отверг практически успокоительное «ничего не поделаешь» и ринулся на борьбу со страданием, не задаваясь вопросом, хватит ли у него сил и средств. Самоотверженные борцы сделали огромное дело, но не одна жизнь сгорела в этой исключительной по трудности борьбе.

А работа была во всех смыслах черная, — и по обстановки, и по тягости даже физической, и главным образом по состоянию той массы, которая явилась объектом попечения думского отряда. Это — наш воистину темный и несчастный враг, голодный, оборванный, обмороженный, невообразимо грязный, обовшивевший, с запущенными ранами и язвами. Неудержимым потоком он сдавался в плен, и едва ли были более потрясающие картины, как пришедшие в стан победителей турки у котла горячей пищи. Толпа бросалась к солдату, державшему чашку, сваливала более слабых, топтала, тянулась руками, умоляла, толкала, бранилась, а из под ног слышались раздирающие стоны. Рассказывала мне сестра: когда одного такого истоптанного, кричавшего, облитого горячей похлебкой она попыталась было оттащить как-нибудь в сторону, — а он лежал у самого котла, — турок замотал головой и глазами умолял не трогать его, оставить возле котла, надеялся, что тут вернее получит глоток горячего…

В лазаретах, брошенных бежавшими турецкими войсками, напоминающих грязью и вонью что угодно, только не лазареты, вперемежку с живыми, еле слышно от истощения стонавшими людьми, лежали уже разложившиеся трупы, которых некому было убрать. «Су!» (пить) — единственное слово выговаривали запекшиеся уста умирающих в тифозном огне…

Не все, на ком лежал долг, могли и не все, может быть, хотели победить чувство брезгливости и страха перед заражением, найти в себе достаточно мужества, чтобы не забыть, что это — люди, несчастные и неповинно страдающие, подойти к ним и омыть их раны…

Пришел думский отряд. Хрупкие с виду студенты-санитары, юные сестры-студентки без колебаний принялись перетаскивать на своих плечах этих несчастных, остро пахнущих, кишащих насекомыми людей, обмыли, перевязали, накормили. «Эффенди-доктор!» — со слезами благодарности, умиленно бормотали турки и украдкой ловили руку санитара или сестры и прижимались к ней воспаленными губами…

А эффенди-доктора по вечерам усердно занимались охотой на насекомых, которые перекочевывали на них с пациентов. И как ни наметался глаз, как ни научился отличать вошь турецкую, — гигантских размеров и необыкновенной плодовитости вошь, — от русской, а турецкая сделала свое дело: после двух недель работы некоторые нашли безвременную могилу рядом с братскими могилами героев, живот свой на поле брани положивших…

Первой сошла в могилу сестра Софья Ольшвангер.

За время вынужденного безделья в Карсе, где я присоединился к думскому отряду, в среде веселой, шумной, остроумной молодежи Софья Ольшвангер, немолодая, некрасивая, тихая девушка, ничем не вызывала к себе внимания: в меру общительная, но всегда сдержанная в атмосфере тех товарищески-фамильярных отношений, которые вошли в обиход в тесноте и скуке бивуачной праздности, она держалась как то в сторонке, в тени. Но когда наступила страдная пора, — бессонные ночи, дни безотрывной работы в тесноте, холоде и грязи курдских саклей, когда начались переходы по горам в метели, по пояс в снегу, ночевки под открытым небом в 30-ти градусные морозы, — тут тихая девушка со скорбной складкой между бровями выделилась своей исключительной энергией, неутомимостью и безотказностью в работе, как прекрасный голос большого артиста выделяется в хоре менее сильных голосов. Отдать последний свой кусок голодному, взять на себя вне очереди добровольно самую черную, самую тяжкую работу, — прежде сестры Сони этого никто не мог сделать. Помню, на одной ночевке, когда мне досталось лечь в дверях, в самом коротком соседстве с наружным холодом, сестра Ольшвангер подошла ко мне и стала уговаривать взять ее шубу, чтобы укрыться от холода. «Право же, у меня шаль теплая, мне шуба совсем ни к чему»… Было это смешно и трогательно. Неизменно верна себе была сестра Соня везде и всюду: вся мысль — о других, менее всего заботы — о себе…

Чтобы принести жизнь свою в жертву родине в годину тяжких ее испытаний, Софье Ольшвангер пришлось пройти чрез ряд рогаток и препятствий, которыми так обилен тернистый путь сынов и дочерей ее племени. Еврейка. Общины, носящие Красный Крест, не зачисляют в свои кадры евреев. А не зачислившись в такую общину, нельзя получить доступ к работе милосердия. Только настойчивое ходатайство покойного кн. Варлаама Геловани помогло Софье Ольшвангер, опытной земской фельдшерице войти сестрой милосердия в комплект 3-го лазарета Государственной Думы. Единственное, может быть, счастье, которым подарила ее родина, скупая на ласку и привет к ней, дочери обделенного правами народа! И за то она, родина, должна была принять чистую жертву бедной падчерицы своей, -ее прекрасную жизнь, и маленький холмик каменистой земли среди величавых гор, за Мерденеком, -в «ольтинском направленин», — будет в ряду славных русских могил -скромная могила сестры Софьи Ольшвангер…

Рядом с ней выросло потом еще шесть товарищеских могил…



Иван Александрович (Ян Нецислав Игнаций) Бодуэ́н де Куртенэ́

(1 /13/ марта 1845, Радзымин под Варшавой — 3 ноября 1929, Варшава) — польский и русский лингвист. Потомок короля Людовика VI . Научную деятельность начинал под руководством И. И. Срезневского. В1875 году учёный стал профессором, а в 1897 году — членом-корреспондентом Академии наук. Работал в Казанском (1874—1883), Юрьевском (1883—1893), краковском Ягеллонском (1893—1899), Петербургском (1900—1918) университетах.


СВОЕОБРАЗНАЯ «КРУГОВАЯ ПОРУКА»

На одном из устраиваемых в последнее время русско-польских совещаний по «польско-еврейскому вопросу» один мой знакомый, в ответ на довольно странную защиту «евреев» против «поляков» со стороны другого участника этого совещания, заметил:

«У меня когда-то утащили в вагоне чемодан. Вор оказался „поляком“. Но я не сказал, что украл „поляк“, а только, что украл вор. Другой раз похитителем оказался „русский“. И на этот раз я обличал в краже не „русского“, а просто вора. Однако же, по всей вероятности, если бы мой чемодан очутился в руках еврея, было бы сказано: „украл еврей“, а не просто вор».

Точно так же «евреи» занимаются ростовщичеством, «евреи» распаивают народ в кабаках, «евреи» подделывают деньги, «евреи» сводничают и ведут торговлю живым товаром, «евреи» шпионничают и «изменяют» и т. д. Если же ростовщиками, зловредными кабатчиками, фальшивомонетчиками, сводниками, торговцами живым товаром, шпионами, «изменниками» и т. д. оказываются люди, называемые «христианами», «поляками», «русскими», «литовцами», «чехами» и т. п., мы как то не осуждаем за это всех христиан, всех поляков, всех русских, всех литовцев, всех чехов и т. д., а просто миримся с тем, что ростовщичеством занимаются ростовщики, спаиванием народа -бессовестные кабатчики, подделкою монеты -фальшивомонетчики, шпионством -шпионы, «изменою» — «изменники» и т. д.

Конечно, в противоположном «христианскому» лагерю лагере еврейском мы найдем те же огульные обвинения и взваливания ответственности за действия отдельных людей или же преступных шаек на целые человеческие коллективы, объединяемые тем или другим племенным или же вероисповедным названием. Тогда в преступниках окажутся «христиане», «поляки», «русские» и т. п.

Мало того. В преступниках оказались ВСЕ ЛЮДИ, не принимавшие лично никакого участия в преступлении. За грех одного человека, точнее, двух человек обоего пола, несут ответственность и наказание все люди за то только, что они тоже называются людьми.

Такова сила слова. Слово создает существа. Слово порождает миф. От слова падает тень на все, под него подходящее. Слово фальсифицирует и извращает нашу мысль. Конечно, под непременным условием отсутствия критического отношения к своему собственному мышлению, отсутствия неподдельной логики и чувства справедливости.

Мышление одними лишь словами, без анализа и критики, свойственно дикарю и варвару. Но что прикажете делать, если мы, люди современные, являемся тоже дикарями или, по крайней мере, варварами?

Продуктом дикого и варварского мышления надо считать то, что в своих суждениях и отношениях к «ближним» люди руководствуются принципом своеобразной круговой поруки, где все ответствуют за одного и один за всех…

В связи с диким или, по крайней мере, варварским мышлением возникают попытки мотивировать требование отмены всяких стеснений и уравнения в правах заслугами отдельных лиц, принадлежащих к данному племенному или же вероисповедному коллективу. С другой же стороны, дикое или, по крайней мере, варварское мышление заставляет противодействовать отмене стеснений и ограничений за то, что некоторые члены данного племенного или же вероисповедного коллектива ведут себя нежелательным для нас образом.

Хотя бы громадное большинство или даже все евреи известной местности могли быть уличены в шпионстве и других преступлениях, — что, без всякого сомнения, является злостною и человеконенавистническою клеветою, — это еще не оправдывает мстительного отношения ко всем евреям времен прошедших, настоящих и будущих.

Точно так же благодеяний, оказанных человечеству отдельными евреями, нельзя вменять в заслугу всем евреям. Мы чтим и относимся с признательностью не к человеческим стадам, а к отдельным выдающимся мыслителям и подвижникам

Лояльное поведение и геройские подвиги отдельных евреев должны награждаться, но награждаться лично, а не коллективно. Открытие доступа к образованию и полное равноправие должны быть не следствием того, что некоторые из евреев оказались паиньками, а по другим более веским и существенным соображениям.

Многие, даже из стана «политических друзей» евреев, питают к ним отвращение и с глазу на глаз в этом сознаются. Тут, конечно, ничего не поделаешь. Чувства симпатии и антипатии, любви и ненависти возникают бессознательно и не от нас зависят, хотя, с одной стороны, они могут развиваться благодаря воспитанию и преданию, с другой же стороны, поддаются некоторому обузданию при содействии рассудка и логики. С животным же чувством физического отвращения к людям, носящим известное название, может случиться то, что случилось с Гейновской донной Кларой, отдавшейся встречному красавцу и лишь после fait accompli узнавшей, что ее возлюбленный — сын знаменитого раввина Израиля из Сарагосы. Пренеприятный казус!

Нет, не чувствами, не аффектами должны определяться наши отношения к вопросам первостепенной общественной и политической важности. Мы должны руководствоваться разумом и пониманием общественного и государственного блага в самом широком смысле этого слова.

Если известная группа людей признается нами безусловно вредною, то ее следует устранить, т.-е. или истребить, или же изгнать из страны. Но это навряд ли достижимо.

Да, если бы нам даже удалось или изгнать, или истребить, то не повлекло ли бы за собою применение подобных целительных средств непоправимого вреда для народного сознания и для народной этики? Применив один раз подобное радикальное лечение, можно пробовать повторять его по отношению к другим неприятным для нас группам населения, в зависимости от преходящих настроений и от господства той или другой партии. Опасный эксперимент!

Но ни изгнать, ни истребить не удастся. Остается мириться с оставлением в своей среде «зловредного элемента». И вот обезвредить его можно лишь успокоением, лишь мирным сожительством, лишь предоставлением полного гражданского равноправия, без всяких стеснений и ограничений.

По выходе общества из состояния дикости и варварства всякое бесправие и гонение людей за их происхождение является ядом, заражающим весь общественный организм. Существование исключительных положений, с попранием прав одних и с привилегиями для других, мешает развитию в населении чувства законности, без которого невозможна мирная плодотворная жизнь общества и государства. А нечего и говорить о неиссякаемом источнике бакшишей, одинаково деморализующих и подкупаемых, и покупателей.

В связи с укреплением чувства законности находится тоже экономическое преуспеяние страны и ее вес в международных отношениях.

К сожалению, всякие рассуждения по этому и по всем подобным вопросам остаются гласом вопиющего в пустыне.



Екатерина Дмитриевна Кускова (Прокопо́вич)

(1869, Уфа — 22 декабря 1958, Женева) — русский политический и общественный деятель, публицист и издатель, активист революционного, либерального и масонского движений. Жена экономиста С. Н. Прокоповича.


КАК И ЧЕМ ПОМОЧЬ?

Боже, какая знакомая картина! Как много раз приходилось ее видеть за последние 9 -10 месяцев… И каждый раз краска стыда заливает лицо, и чувствуешь себя какой-то пришибленной, остолбеневшей перед непонятным стихийным бедствием.

Тихо подходит поезд к высокому зданию вокзала; место действия — один из городков Западного края. В окнах — беспокойные лица пассажиров, измученные и больные. Поезд переполнен сверх меры; масса детей чернокудрых, с блестящими черными глазенками, есть совсем дряхлые старики. На перроне — много еврейской молодежи, представителей еврейского общества, а еще больше любопытных, жадными глазами разглядывающих прибывших. Из поезда не вышли, а как -то высыпались люди, множество людей. Это — выселенные евреи. Извещенное телеграммой из места выселения их встречает местное еврейское общество.

На вокзале его трудами для выселенцев приготовлен горячий чай, хлеб, детям молоко. Еще бы! Ведь многие из них не успели захватить пищи, — выселение происходит в самый кратчайший срок, и с собой позволяется взять не более пуда вещей… Что можно положить в этот пуд семье со многими детьми? По одной смене белья и немного теплой одежды…

А дома осталось жилище, быть может, магазин или лавчонка, ремесленное заведение или просто швейная машинка — единственное орудие жизни… Все равны сейчас в этом страшном поезде, везущем их в чужие места, их, внезапно оставшихся без крова, без одежды, без привычного уклада жизни и, главное, без каждодневной работы, необходимой для прокормления семьи. И как страшно смотреть им в глаза… В них ясно можно прочесть: «Это — еще не самое худшее, худшее — впереди». И это худшее — видишь тут же, на месте. Расселись, кому хватило места, по лавкам III-го класса. Пьют чай и едят.

«Что, своих шпионов кормите?» заявляет неожиданно носильщик одному из представителей еврейского общества. Тот бледнеет, вздрагивает и быстро отходит. Да и что ответить? Как преломляется в простом мозгу это великое переселение одной нации? Понятно, когда бегут все, — в город входит неприятель. Но ведь еврейские поезда идут не из тех мест, куда уже вошел враг. Как же иначе может понять все это простой человек? Конечно, это — шпионы, это — опасные люди, это — наши внутренние враги… Враг и этот вот годовалый ребенок, свесивший пухлую ручку с плеча матери, враг — и эта печальная девушка, устало забившаяся в угол, и этот старик с трясущейся головой и корявыми руками, — все это враги, ибо зачем же их потревожили с мест, где еще нет неприятеля? И зачем такое однообразие в подборе пассажиров поезда? И я мечусь от одного носильщика к другому, — кого это привезли? Ответ один: «Это евреи, шпионы»… Один приход такого поезда уже воспитывает злое чувство ко всей еврейской нации, — и сколько таких поездов прошло за это время? А начните спрашивать, кто установил их вину, неужели же все эти десятки тысяч людей всякого возраста замечены, пойманы, в преступном деле, — никто не станет вас слушать: еврей — шпион, — только это и закрепляется в мозгу русского населения, являющегося свидетелем новой трагедии еврейского народа. Вот это следствие пробегающих поездов поистине ужасно, — это систематическое воспитание определенных чувств наглядным путем…

Напились, поели, — новая задача: перевезти всю эту массу людей в город и дать им приют. У подъезда вокзала уже приготовлены подводы. Извозчики евреи накладывают жалкий скарб, стараются удобнее посадить старых, больных и детей. Нет-нет да и смахнет слезу бородатый возец, а в сторонке откровенно плачут еврейские женщины, не всякая хладнокровно вынесет эту картину. Двинулся в город печальный кортеж, а там ведь снова встреча с русскими, снова расспросы, оскорбительные замечания и заушения… Неужели и это перетерпит нация?

Да, несомненно, она перетерпит. Есть что-то, дающее ей упор во всех этих страшных переживаниях.

Иду к представителю еврейского общества. Застаю у него еще несколько человек, работающих в деле эвакуации и размещения выселяемых.

— Сколько прошло через ваши руки выселяемых?

— Несколько тысяч. Нам телеграфируют из мест выселения и сообщают, сколько мы должны оставить у себя и сколько переправить дальше.

— Где берете вы средства на всю эту операцию?

— Все евреи в нашем городе обложены. Это самообложение дает нам 3000 рублей в месяц; это — немного, капля в море, город наш -бедный, но все же заручка. Затем нам помогают еврейские общества, которым не приходится непосредственно помогать выселенцам. Получили несколько тысяч из Смоленска, Петрограда, Москвы и других мест.

— А русское общество не помогает?..

— Нет, оно и здесь относится к выселенцам в лучшем случае равнодушно, в худшем — враждебно.

— А евреи не протестуют против обложения?

— Что вы! Вы не можете себе представить, как крепнет и пробуждается солидарность в таких случаях. Судите сами. Вчера поезд пришел в субботу. Это ведь день священный для евреев. И тем не менее все евреи-извозчики города поехали за выселяемыми. Сегодня мы велели им придти за деньгами, — стоимость провоза от вокзала до города. Не явился ни один. Так было и в прежние разы. Ни один извозчик не возьмет денег за провоз выселяемых. Напротив, он был бы оскорблен, если бы к этому делу его не привлекли. Во время прихода первого поезда самообложения еще не было. Телеграмму мы получили внезапно. Ничего не было приготовлено. Молодежь наша побежала по улицам, заходила в еврейские дома. И все тотчас же принесли все, что могли — чай, сахар, хлеб, яйца, молоко. Мы пошли встречать голодных уже с полными руками. Нет, на евреев пожаловаться нельзя: они делают все, что могут, даже самые бедные…

Мне передают массу телеграмм. Содержание их кратко: раввину такому-то. Встретьте 900; встретьте 1000, встретьте 1100. Разница лишь в цифрах…

— Где же вы размещаете тех, кто остается у вас?

— В еврейской школе, в частных домах, нанимаем. Но ведь мы испытали новое горе. Наш город — на правом берегу Днепра. А вышло распоряжение, чтобы выселяемые селилась лишь на левом берегу. Это было горе. К счастью, наши власти входят в положение, дают срок для нового выселения… Но сажать на поезда измученных людей и снова посылать их в неизвестное, это я вам скажу страдание! Только привыкнуть лежать в кучке, привыкнуть к людям, которые о них заботятся, а потом опять поезд, опять мельканье русских станций, опять оскорбительное прибытие. Многие говорят: «лучше умереть, но не ехать снова»… А между тем, мы обязаны отправлять, и сами тревожим телеграммами еврейские общества, хотя теперь трудно найти, куда посылать — везде переполнено, начинаются болезни от этой скученности, у нас уже было несколько смертных случаев…

— Послушайте, — спрашиваю я наконец, — но вы все-таки знаете хоть приблизительно, за что именно их выселяют? Не может же быть, чтобы так, — только за то, что еврей…

И как я раскаялась, что задала этот мучивший меня вопрос. Никогда, никогда не забуду я глаз, на меня устремленных. Читать то, что в них написано… И жгучее страдание, и встречный вопрос: да, за что? Если б мы сами знали… Быть может, вы сама нам это скажете? Вы — русская, вам это лучше знать…

Я быстро встала, пожала руки, и безмолвно мы расстались, — они — с недоуменным вопросом о сути еврейской трагедии, я — со стыдом и отвращением к себе за свою беспомощность…

Да, как и чем помочь? Не деньгами, или не только деньгами, — это я хорошо знала. Но чем? Прежде всего — и это я чувствовала как-то особенно ясно — горячим сочувствием всего русского общества к этим жертвам переживаемого времени. Да и не только к жертвам. Ведь и самые жертвы обусловлены общим положением бесправной нации. Почему это сажание в поезда хуже черты оседлости? Разве не так же оскорбительно не иметь возможности сесть в поезд, идущий в Москву или какой-либо другой город не черты, как и садиться в него для того, чтобы ехать в пространство? Правда, в первом случае есть все-таки свой угол в черте, во втором люди лишаются и этого угла, этой покрышки от лютой непогоды. Но морально?.. Но в смысле посягательства на свободу личности? Да, да, несомненно, эти выселения теснейшим образом связаны с общим бесправием еврейского народа, с его социально-политическим существованием. Вот в чем помощь… В уничтожении коренного зла…

И вспомнилась фраза: «русское общество в лучшем случае относится равнодушно, в худшем — враждебно». Конечно, по Сеньке и шапка. Не ехали бы люди по России, ища пристанища, если бы… Если бы мы, русские, хоть сколько-нибудь сочувственно относились к евреям. А то живем спокойно, когда они заперты в черте, когда дети их тихо вздрагивают, ожидая счастливого исхода жеребьевки, когда закон о воинской повинности особо прилагается к русским и особо к евреям… И мало ли этих особенностей их положения, часто мелких, досадных, но в общей сложности дающих столь кошмарную картину жизни ЦЕЛОЙ нации. Иногда ведь действительно кажется, что не сгинули в вечность средние века, что еще увидим времена инквизиции, что нет цивилизации, нет культуры, а есть только одна стихийная ненависть одной нации к другой, одной человеческой расы к себе подобной… Ах да, есть ведь что-то хорошее во всем этом. Есть извозчики, не берущие денег со страдающих людей, есть вот эта еврейская молодежь, бегающая по улицам и собирающая пищу, есть представители еврейского общества, беззаветно отдающие себя на служение своему ближнему, своему брату. Какая чудная вещь эта солидарность нации, это коллективное переживание, это биение одного сердца у миллионов людей. Да, это — прекрасно. Это так трогает и так воспитывает. Все — как один. Извозчик и раввин, купец и бедняк, женщина и мальчик, девушка и старик — все, все вместе, все друг за друга, все готовы защитить от свирепого буйного ветра… Но ведь это — солидарность страдания. И тускнеет ее красота, как только мозг пронижет мысль о ее происхождении… Именно это постоянное страдание, постоянная "боязнь удара в лицо, постоянное ожидание неведомого несчастья спаивают нацию и делают из нее один слиток, могущий выдержать самый жестокий напор молота. И нерадостна, поэтому, эта солидарность. Есть в ней что-то больное и запуганное; это не солидарность здоровых и жизнерадостных людей, знающих, для чего они сплачиваются. Это — солидарность страдания, — и как жутко на нее смотреть… Готовы вместе умереть, — вот что написано на лицах этих солидарных людей, и не радует, не поднимает дух это их качество… Долгие, долгие годы, не годы, а века тянется это страдание, — а потому так прочно гнездится печаль в темных глазах самого веселого еврея…

Кто видел современную картину великого еврейского переселения, — тот поймет выражение еврейских глаз, этих глаз, на которые не всегда можно смотреть без жути в душе.

Да, итак — самое важное, самое нужное сейчас — сочувствие русского общества. Оно, это сочувствие, было бы сейчас ценным даром в сокровищницу культуры… Мы не привыкли к благородству, мы еще сами — вчерашние рабы. Но ведь растем же мы сейчас не по дням, а по часам. Наши глаза смотрят на все острее, — сами мы сейчас в когтях страдания. Наши мужья, братья, отцы — делают ответственное русское дело, они жизнь отдают за родину. Разве можно отдавать жизнь без благородства? Они должны расти, должны расцветать эти благородные чувства, это милосердие к страданию, это рыцарское отношение к гражданам своей страны. Правда, было бы желательно, и с общечеловеческой точки зрения необходимо, чтобы благородство это росло в масштабе ином, тоже общечеловеческом, без рамок одной страны, ибо все ведь люди. Но и то сказать, -время ли теперь для такого благородства? Все же, как-никак, люди стоят вооруженные друг против друга и зла желают один другому… Но внутри страны — разве не спаиваются братья? Разве различают они цвет волос или глаз, или веру, или обычай? Именно потому-то так и чудовищны эти поезда, что везут они наших же русских граждан, часть из которых стоит там, — на полях битвы…

Я еще и еще раз проверяю свои впечатления. Нет, я не ошибаюсь: сочувствие русского общества еще не проснулось, чувства его еще не затронуты трагедией соседа, желания его неясны. Не то рад он, что гонят «шпиона», не то стыдно ему за свою оплошность. И лишь немногие выпячиваются вперед, чтобы сказать правду.

Остальные молчат или думают, что не всякую правду говорить своевременно. Нет, господа! Всякая правда, которая говорит о страданиях живого человека, всегда своевременна и всегда нужно о ней громко говорить. События велики, — редко давала история зрелище такого грандиозного величия и смятения, — и в такой момент нельзя простить одного: равнодушия и дряблости.

И сразу охватила душу радость, загорелась яркая надежда: пусть бегут поезда, пусть разбрасываются всюду бездомные люди. Это -перед рассветом русской гражданственности, это — перед постройкой одного общего дома, удобного для всех наций. Ведь правда же невозможно, чтобы неблагородными вышли мы из великой борьбы, чтобы не сумели мы устроить своего дома, за который боремся? Да мы устроим. В этой вере — единственное спасение, без нее — едва ли возможно по-человечески жить…



Павел Николаевич Малянтович

(1869, Витебск — 22 января 1940, Москва) — российский политический деятель, адвокат, член социал-демократической рабочей партии (меньшевиков). Министр юстиции Временного правительства (1917), Верховный прокурор России (1917).


РУССКИЙ ВОПРОС О ЕВРЕЯХ (из доклада, читанного автором под тем же названием в Москве 10 января 1915 года и затем в Петрограде и Одессе)

Всю совокупность вопросов, связанных с положением евреев в России, принято называть «еврейским вопросом». Судя по этому названию, можно думать, что в разрешении этих вопросов заинтересованы, если не исключительно евреи, то, прежде всего, и главным образом евреи.

Это неверно.

Весь ужас еврейского бесправия в России позорным пятном покрывает имя русского народа, препятствует росту национального самоуважения и достоинства, ставит неодолимые преграды нашему развитию и лучшими русскими людьми ощущается, как стыд, от которого некуда уйти в течение всей жизни, с первых моментов сознательного к ней отношения… Народ наш хорошо одарен и работоспособен, легко поддается культуре, мягок и терпим, способен к самоотречению и высоким подвигам; наша интеллигенция, вообще говоря, демократична; у нас прекрасная литература, давно и заслуженно признанная всем Западом, но… рядом с нами, бок о бок, на нашей территории в тисках «черты постоянной еврейской оседлости» задыхается целый народ, граждане одного с нами государства, но лишенные самого элементарного человеческого права, — права передвижения и… мы — варвары среди культурных народов человечества и на имени нашем позор… В борьбе за счастье родины много сил положено в России — и каких! Явлено много подвигов искреннего убеждения, беззаветной отваги, незабываемой красоты. И Запад это знает, но… на нашей территории, бок о бок с нами, задыхается целый народ, слышится биение измученного сердца, — и мы — варвары, и на имени нашем позор… Лучшие русские люди, в этом ужасе неповинные, в душе своей носят стыд от начала своей сознательной жизни и лишены дорогого права гордиться своим народом, называть со спокойным достоинством свое национальное имя в любом пункте земного шара… Глубоко религиозный и кристально чистый Владимир Соловьев[2] три греха числил за Россией и называл их в одном ряду: 1) положение еврейства, 2) обрусение Польши, 3) отсутствие религиозной свободы «Прочитал присланные Вами документы» (о страданиях евреев теперь, во время войны) — пишет Максим Горький в одном частном письме — «со стыдом и отчаянием в душе». А для Леонида Андреева еврейское бесправие — «что-то в роде горба на спине, неподвижного и уродливого нароста». Он «ночью мешает ему спать, а в часы бодрствования, на людях… преисполняет его ощущением стыда, как ходячую, хотя и безвинную кривду». И мерещится ему, что он пробрел уже «отталкивающее обличие Каина»…

Со стыдом и отчаянием в душе, с мучительным ощущением горба на спине и отталкивающим обличием Каина невозможна творческая национальная работа. Она требует национального самоуважения и сознания национального достоинства… «При всяком политическом строе… государство может и должно удовлетворять внутри своих пределов… требованиям национальной, религиозной и гражданской свободы… Это — дело не политических соображений, а народной и государственной совести. Великая нация не может спокойно жить и преуспевать, нарушая нравственные требования», говорит Соловьев[3], для которого «еврейский вопрос есть прежде всего вопрос христианский»…[4]

Поэтому для русского не существует «еврейского вопроса». То, что подразумевается под этим, для него — подлинный русский вопрос, -русский вопрос о евреях, о своих согражданах, наделенных только обязанностями, а борьба за еврейское равноправие для русского человека есть свое дело, подлинное национальное дело первейшей важности. Евреи должны быть сравнены в правах с нами, русскими, сравнены без каких бы то ни было изъятий и оговорок. Борьба за еврейское равноправие отвечает самой насущной моральной потребности — освободиться из-под гнета стыда, приобрести самоуважение, создать и укрепить национальное достоинство, заложить первые основы для своего собственного освобождения и творческой работы. Поэтому, обязанность для русских вести такую борьбу этою потребностью обусловливается сполна и окончательно и никаких дальнейших доказательств не требует.[5]


Из этого основного положения надлежит сделать все выводы:

1) Если дело освобождения еврейского народа для русского есть его собственное дело, то работа в этом направлении есть работа для себя, а не милость евреям, не акт великодушия.

Это следует хорошенько помнить. Поэтому, для решения всех вопросов в этой области достаточно лишь эгоистического национального сознания, но, конечно, с тех его высот, с которых невозможно национальное бытие без национального самоуважения и сознания своего национального достоинства. Это чрезвычайно облегчает задачу и делает простыми и полными достоинства отношения к нашим согражданам евреям. Для них, конечно, существует свой вопрос, «еврейский вопрос», и для них обязательна своя организованная работа в стремлении к освобождению. В параллельной работе русских людей они, конечно, заинтересованы, но в этой работе им ничто не может быть навязано из милости и великодушия, и потому в числе аргументов по своему русскому вопросу об евреях русские люди совершенно освобождаются от необходимости останавливаться на полумерах из соображений еврейских интересов. Будем делать свое дело, евреи же сами позаботятся о том, что им нужно. При такой постановке вопроса отметаются, при его радикальном решении, все неосознанные, а еще чаще просто лукавые ссылки на еврейские интересы. Оставим евреям заботу о себе. Их многотысячелетняя культура порукой в том, что они сумеют сохранить свой национальный лик, исполненный глубокого достоинства, просветленный трагическими страданиями… «Я вполне разделяю вашу жалость к частым страданиям ваших единоверцев в настоящем» — писал Владимир Соловьев г-ну Ф. Б. Гецу -«но я уверен, любезный друг, что к этому чувству вы не присоединяете никакого опасения за будущие судьбы вашего народа. Вы знаете также его историю. И неужели возможно хоть на мгновение вообразить, что после всей этой славы и чудес, после стольких подвигов духа и незажитых страданий, после этой удивительной сорокавековой жизни Израиля ему следует бояться каких-то антисемитов. Если бы эта злобная и нечистая агитация возбуждала во мне страх, то, конечно, не за евреев, а за Россию»[6].

2) Если русский вопрос о евреях требует своего разрешения для отправного движения России вперед, то это есть русский вопрос первостепенной важности, и он должен занять место одновременно и в одном ряду с русскими делами первой очереди. Когда после очень длинной неволи, на заре зачинающихся надежд на освобождение, приступают к работе, то первым условием ее является раскрытие дверей тюрем и снятие кандалов с тех, на кого они наложены только потому, что они люди. Так было в 1905 году. Когда разразилась эта война и потребовала сплочения всех сил для защиты родины, первая мысль, которая пришла в голову, была мысль о необходимости амнистии и рядом с нею мысль о необходимости раскрыть железные двери еврейского гетто, снять с евреев цепи бесправия, наложенные на них только потому, что они -евреи. Еврейское бесправие обрекает русских людей на бессилие в работе для достижения своего собственного счастья. Все этапы этой работы в прошлом обнаруживают очевидную и неизбежную связность между положением евреев и общим состоянием нашей политической и общественной жизни. Подготовительная эпоха к реформам шестидесятых годов характеризуется и улучшением в положении евреев. И реформаторы в этой области ставят в прямую и непосредственную связь вопрос о положении евреев с общими условиями русской жизни. Эпоха реакции 8о-ых годов отмечается и радикальной переменой политики по отношению к евреям. Потому, вопрос об еврейском равноправии нельзя отодвигать во вторую очередь без риска пародировать известный афоризм: «сначала успокоение — потом реформы». «Сначала устроим наши дела, потом позаботимся о евреях». Это «потом» никогда не наступит по той простой причине, что если об освобождении евреев мы не позаботимся одновременно, то и дел своих не устроим никогда.

3) И, наконец, если уничтожить еврейское бесправие — значит сорвать с себя обличье Каина, если это обличье мешает даже тем, кто любит свой народ, мешает ответить с радостью и гордостью на вопрос: «кто ты?» -«я -русский», -если это так, то борьба против еврейского бесправия не есть политическая задача, это задача культурная и в этом смысле это — не дело какой-нибудь политической партии, а дело внепартийное и сверх партийное, и врагом в этом деле может быть только тот, кому безразличны интересы и достоинство его великой родины. Это, конечно, не значит, что все политические партии, как представители классов населения, одинаково отнесутся к вопросу. Наоборот, нет сомнения, что ближайшая действительность выдвинет и сомкнет около вопроса о положении евреев в России весьма разнообразные, противоречивые и враждебные интересы. Но это нисколько не меняет характера вопроса, не обращает его в вопрос партийно-политический, не мешает ему оставаться вопросом культурным, как напр. вопросы религиозной свободы или всеобщего обучения. Такой характер вопроса и то общеобязательное его обоснование, из которого вытекает формула его окончательного решения, дают возможность совместно и дружно работать для его осуществления людям самых разнообразных, даже противоположных, политических воззрений. Установление возможности или невозможности сотрудничества в этом деле необыкновенно просто. Кто равнодушен к «черте» и к «норме», кто готов переносить, что еврей, раненый на войне, после ампутации конечностей, как вылечившийся, но к строю негодный, высылается в «черту», что еврею — врачу, призванному в действующую армию, отказано в принятии детей его в учебное заведение во исполнение закона о «норме»; что отец имеет право жительства, а дети не имеют, имеет муж и не имеет жена, — кто готов все это переносить неопределенно долго, готов ждать, находит, что можно ждать, что можно существовать в таких условиях, не еврею, а ему — русскому, с тем сотрудничество невозможно. А для тех, для кого такое положение вещей непереносимо, кто не хочет ждать, потому что не может, — для тех сотрудничество вполне возможно, как бы ни были различны их миросозерцания: у каждого найдутся свои аргументы в работе на общее дело, в его конечном результате. Это дает возможность организовать такую работу вне политических партий, под знаменем исполнения элементарного культурного долга, обязательного для каждой партии, и это обязывает русскую интеллигенцию всех оттенков политической мысли немедленно приступить к организации для этой работы русского общественного мнения и русских общественных сил. Работа предстоять не малая и не легкая. Она вызовет необходимость не только бороться с реакционным антисемитизмом, но и с невежеством, рутиной, и с сознательным лицемерием в общественной среде, ибо, кроме антисемитизма реакции и реакционных организаций, их прессы и их представителей, в России есть и общественный антисемитизм, частью не вполне выяснившийся, частью не выяснившийся совсем и находящейся в скрытом состоянии. Русскому общественному антисемитизму предстоит проявиться полностью, так как переживаемый исторически момент выдвинул в России вопрос о евреях и при том перед лицом всего мира в такой острой форме, которая требует его разрешения с непререкаемой повелительностью. В борьбе с общественным антисемитизмом придется обосновывать необходимость еврейского равноправия многочисленными аргументами из всех областей общественной и политической жизни, главным образом, в ответ на глубокомысленные соображения противников. Их будет много, и они все будут в высокой степени глубокомысленны и проникнуты необыкновенной благожелательностью… к евреям. «Преждевременно или недостаточно своевременно»: сначала справимся со своими задачами, потом и проч. — это мы уже слышали. И многое другое услышим. Самое страшное, это — несвоевременность: почетные похороны по первому разряду под музыку благородных слов, лишенных деятельного содержания, — мертвых слов. Это самое страшное и этого не имеет право допустить русская интеллигенция. Немедленно надо приступить к делу и притом под лозунгом «полного равноправия» без каких бы то ни было оговорок: компромисс при разрешении этого вопроса нашей народной совести можно с грустью принять, можно временно с ним примириться, как с первым этапом в трудном пути, но нельзя его предложить. Это просто — стыдно. Необходима немедленная и организованная работа словом (единственное орудие борьбы для представителей интеллигенции) во всех формах его проявления: с кафедры, в публичных собраниях, в печати, в Государственной Думе в лице ее представителей. Текущие события до крайности сузили культурную работу и деятельность законодательных учреждений. Поэтому и в этой работе, как и во всех сферах общественной и политической жизни, мы сейчас обречены на подготовительную работу. Но в этой подготовительной стадии работа должна вестись непрерывно, систематически, с углубленным вниманием для организационной подготовки. И всякий раз, когда можно, работа эта должна выноситься наружу…

Наш русский антисемитизм в переживаемый момент существует в двух формах: в форме антисемитизма реакции и в форме антисемитизма определенных кругов русского общества и его печати. И тот и другой антисемитизм бесспорен, как факт, его не надо доказывать, он не отрицается ни его идеологами, ни его практиками. Более того, он утверждает сам себя совершенно определенно, победоносно несет свою голову и ничего не стыдится.

Что касается русского общественного антисемитизма за пределами реакционных кругов, то он еще недостаточно выяснился. Это не значить, как мы уже говорили, что его нет, он есть, но это значит, что сейчас нельзя констатировать совершенно определенно его характер и объем. Как мы уже сказали, для нас совершенно несомненно, что после войны, которая страшно обнажила все противоречия в вопросе о евреях, начнет выясняться и русский общественный антисемитизм. Это совершенно неизбежно и тогда будет обязательно с полной откровенностью выяснить его характер и объем. Теперь же перед лицом русского общества антисемитизм существует, главным образом, в двух вышеуказанных его формах, при чем в практической работе считаться, конечно, необходимо, если не исключительно, то, главным образом, с антисемитизмом реакции. Что же касается антисемитизма реакционной части общества и его прессы, то в том виде, как он сейчас существует, он не имеет никакого или почти никакого самостоятельного значения. Он не опирается ни на какие сколько-нибудь широкие общественные круги и ни в лице своих представителей, ни в лице своей прессы не имеет никакого морального авторитета в русском обществе. Существует он исключительно потому, что находить себе поощрение…

Итак, перед нами, главным образом, антисемитизм реакции. Против этого антисемитизма бороться можно только в условиях хорошо продуманной и организованной работы. И работа эта должна вестись, как уже сказано, господствующей, державной национальностью, а первым этапом в ней должна быть организация общественного мнения. В связи и параллельно с этой работой должна вестись работа и во всех других направлениях. Одна из самых очередных задач есть ознакомление возможно более широких кругов общества и народа с так называемым «еврейским правом». Можно поручиться, не боясь ошибки, что даже те из русских, даже из юристов и среди них даже те, кто подходил более или менее близко к законам о евреях, их все-таки не знают и не имеют представления во всем объеме о еврейском бесправии. Если взять во всей совокупности в придачу к еврейским законам всякого рода циркуляры и разъяснения и продемонстрировать их хотя бы на нескольких примерах из подлинной живой жизни, то самому искреннему изумлению русского обывателя не будет границ. Если же в параллель с «правами» русского еврея привести все его обязанности, то русский обыватель узнает, что обязанностей у еврея больше. Все эти противоречия в переживаемый момент еще обострились и стали совсем очевидными в иных случаях даже для самого незатейливого обывателя.

К двум намеченным задачам можно и обязательно приступить немедленно. Первая из них может осуществляться в тех скромных пределах, в каких это возможно по условиям времени. Это будет стадия подготовительная, по внешности скромная, но совершенно необходимая. Она должна будет создать опорные пункты в разных местах России и в столицах, главным образом, для широкого общественного движения. Если это удастся, у наших представителей в Думе всех прогрессивных партий будет широкая общественная поддержка для постановки вопроса в первую очередь и радикального его решения.

Вторая работа по широкому ознакомлению общества с правовым положением евреев, а в особенности параллельно с выяснением их культурной роли в жизни России, может быть, не встретит значительных препятствий и теперь. А затем, постановка вопроса об уравнении евреев в правах с остальными русскими подданными обязательна всюду, где подымаются какие бы то ни было общественные вопросы, в особенности, конечно, во всех органах самоуправления…

Итак, для русского нет «еврейского вопроса»: это — русский вопрос. И потому для его разрешения не нужно любить евреев, можно даже их ненавидеть. Нужно только любить себя, свою родину, свой народ.

Дмитрий Сергеевич Мережковский

(2 /14/ августа 1865, Санкт-Петербург, Российская империя — 9 декабря 1941, Париж, Франция) — русский писатель, поэт, критик, переводчик, историк, религиозный философ, общественный деятель. Муж поэтессы Зинаиды Гиппиус. Яркий представитель Серебряного века, вошёл в историю как один из основателей русского символизма, основоположник нового для русской литературы жанра историософского романа, выдающийся эссеист и литературный критик. Неоднократно претендовал на соискание Нобелевской премии.


ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС КАК РУССКИЙ

Хочется думать сейчас о России, об одной России и больше ни о чем, ни о ком. Вопрос о бытие всех племен и языков, сущих в России (по слову Пушкина: «всяк сущий в ней язык») есть вопрос о бытии самой России. Хочется спросить все эти племена и языки: как вы желаете быть, с Россией или помимо нее? Если помимо, то зачем обращаетесь к нам за помощью? А если не помимо, то забудьте в эту страшную минуту о себе, только о России думайте, потому что не будет ее — не будет и вас всех: ее спасение — ваше, ее погибель — ваша. Хочется сказать, что нет вопроса еврейского, польского, украинского, армянского, грузинского, и проч. и проч., а есть только русский вопрос.

Хочется это сказать, но нельзя. Трагедия русского общества в том и заключается, что оно сейчас не имеет права это сказать…

Весь идеализм русского общества в вопросах национальных бессилен, безвластен и потому безответствен.

В еврейском вопросе это особенно ясно.

Чего от нас хотят евреи? Возмущения нравственного, признания того, что антисемитизм гнусен? Но это признание давно уже сделано; это возмущение так сильно и просто, что о нем почти нельзя говорить спокойно и разумно; можно только кричать вместе с евреями. Мы и кричим.

Но одного крика мало. И вот это сознание, что мало крика, а больше у нас нет ничего, — изнуряет, обессиливает. Тяжело, больно, стыдно… Но и сквозь боль и стыд мы кричим, твердим, клянемся, уверяем людей, не знающих таблицы умножения, что 2x2=4, что евреи — такие же люди как и мы, — не враги отечества, не изменники, а честные русские граждане, любящие Россию не меньше нашего; что антисемитизм -позорное клеймо на лице России.

Но, помимо крика, нельзя ли высказать и одну спокойную мысль?

«Юдофобство» с «юдофильством» связано. Слепое отрицание вызывает такое же слепое утверждение чужой национальности. Когда всему в ней говорится абсолютное «нет», то, возражая, надо всему сказать абсолютное «да».

Что значит «юдофил», по крайней мере, сейчас, в России? Это значит человек, любящий евреев особой исключительной любовью, признающий в них правду большую, чем во всех других национальностях. Такими «юдофилами» представляемся националистам «истинно русским людям», мы, русские люди «не истинные».

— Что вы все с евреями возитесь? — говорят нам националисты.

Но как же нам не возиться с евреями и не только с ними, но и с поляками, украинцами, армянами, грузинами и проч. и прочими? Когда на наших глазах кого-нибудь обижают, — «по человечеству» нельзя пройти мимо, надо помочь или, по крайней мере, надо кричать вместе с тем, кого обижают. Это мы и делаем, и горе нам, если мы перестанем это делать, перестанем быть людьми, чтобы сделаться русскими.

Целый дремучий лес национальных вопросов встал вокруг нас и заслонил русское небо. Голоса всех сущих в России языков заглушили русский язык. И неизбежно, и праведно. Нам плохо, а им еще хуже; у нас болит, а у них еще сильнее. И мы должны забывать себя для них.

И вот почему мы говорим националистам:

— Перестаньте угнетать чужие национальности, чтобы мы имели право быть русскими, чтобы могли показать свое национальное лицо с достоинством, как лицо человеческое, а не звериное. Перестаньте быть юдофобами, чтобы мы могли не быть «юдофилами».

Возьму один пример наудачу.

Еврейский вопрос имеет сторону не только национальную, но и религиозную. Между, иудейством и христианством существуют, как между двумя полюсами, глубокие притяжения и столь же глубокие отталкивания. Христианство вышло из иудейства, Новый Завет из Ветхого. Апостол Павел, который больше всего боролся с иудейством, желал «быть отлученным от Христа за братьев своих по плоти», то есть за иудеев.

О притяжениях говорить можно, а об отталкиваниях нельзя. Как, в самом деле, спорить с тем, кто не имеет голоса. Бесправие евреев — безмолвие христиан. Внешнее насилие над ними — внутреннее насилие над нами. Нам нельзя отделять христианство от иудейства, потому что это значит, как выразился один еврей, проводить «новую духовную черту оседлости». Уничтожьте сперва черту материальную, и тогда можно будет говорить о духовной. А пока это не сделано, правда христианства пред лицом иудейства останется тщетною.

Почему сейчас, во время войны, так заболел еврейский вопрос? Потому же, почему заболели и все вопросы национальные.

«Освободительной» назвали мы эту войну. Мы начали ее, чтобы освободить дальних. Почему же, освобождая дальних, мы угнетаем близких? Вне России освобождаем, а внутри — угнетаем. Жалеем всех, а к евреям безжалостны. За что?

Вот они умирают за нас на полях сражений, любят нас, ненавидящих, а мы их ненавидим, любящих нас.

Если мы будем так поступать, нам перестанут верить все; нам скажут народы: «Вы умеете любить только издали. Вы лжете».

А мы ведь надеялись, что наша сила в правде. Мы ХОТЕЛИ правдою победить силу. Если все еще хотим, то не будем лгать, ослаблять ложью правды нашей, силы побеждающей.

Немцы говорят: война за мир, за власть над миром, — и так и делают. А мы говорим: война за мир, за примирение, освобождение мира, — и не делаем того, что говорим. В слове «міръ» немцы ставят точку на і. Неужели же все наше отличие от них только в том, что мы этой точки над і не ставим? На русском языке «миръ» и «міръ» звучат одинаково: тем более нам нужно не языком, а сердцем отличить себя от наших врагов, сделать так, чтобы народы поняли, за что мы воюем, — за власть над миром или за освобождение мира.

Начнем же это делать с евреев.

Но пусть не забывают народы угнетенные, что свободу может им дать только свободный русский народ.

Пусть не забывают евреи, что вопрос еврейский есть русский вопрос.



Павел Николаевич Милюков

(15 /27/ января 1859, Москва, — 31 марта 1943, Экс-ле-Бен, Франция) — русский политический деятель, историк и публицист. Лидер Конституционно-демократической партии (Партии народной свободы, кадеты). Министр иностранных дел Временного правительства в 1917 году.


***

{…} Лишь Румыния составляет особое исключение. Как правило же, везде в цивилизованных странах законы обеспечивают равноправие. Религиозные и расовый различия не являются причиной умаления гражданских прав. Если, тем не менее, антисемитизм еще существует в западных государствах, то он преследует там другие — политические цели. Он продолжает быть орудием клерикализма, орудием абсолютистских тенденций, орудием политической реакции. И самое большее, чего он там добивается, отнюдь непохоже на ту грандиозную программу искоренения евреев, которую преследуют «истинно-русские» теоретики нашей реакции.

Таким образом, у нас в России еврейский вопрос есть, прежде всего, вопрос о частно-правовых последствиях религиозного и национального неравенства евреев. Он есть лишь часть вопроса о нашем общем неравенстве и об отсутствии наших общих гражданских свобод. Вопрос о еврейском равноправии в России есть вопрос о равноправии всех граждан вообще. Отсюда видно, почему антисемитские партии в России имеют гораздо более широкий политический смысл и значение, чем антисемитские партии Запада. У нас они почти сливаются с партиями вообще антиконституционными, и антисемитизм служит знаменем того старого строя, с которым мы до сих пор тщетно стремимся разделаться. Вот почему еврейский вопрос в русском обществе и политической жизни занимает такое видное место. Моменты борьбы за равноправие общее и за равноправие национальное здесь совпали. Поэтому еврейский вопрос и выдвинулся в нашей политической жизни на первое место.

Я должен прибавить, что русский антисемитизм в только что указанном смысле есть явление сравнительно новое, — есть даже, можно сказать, явление новейшего происхождения. Как ни связаны с глубоким прошлым те инстинкты, на которых стараются играть наши антисемиты, но самый антисемитизм, как политический лозунг, как движение, поставившее себе известные партийные и программные задачи есть новое средство политической борьбы, специально изобретенное и применяемое в самое последнее время. Конечно, в прошлом можно найти проявления — весьма резкие, весьма грубые — того, что можно было бы назвать зоологическим антисемитизмом. Когда в 1563 г. Иван Грозный завоевал Полоцк, и впервые русское правительство столкнулось с фактом существования еврейской национальности, слуги Грозного Царя НЕСКОЛЬКО растерялись и спросили его — что же делать с этими вновь завоеванными подданными. Иван Грозный, недолго думая, ответил: крестить или утопить в реке.

Их утопили в реке. И этой примитивной формой воздействия древнерусский зоологический национализм был удовлетворен. Но государственная мудрость эпохи Ивана Грозного давно уже отошла в прошлое. Для этого не нужно даже было ждать XX века. Когда, век спустя, Тишайший Царь Алексей Михайловичу тоже старый русский националист, не думавший о том, что он националист, -столкнулся во второй раз с еврейским вопросом, взявши Смоленск, он все-таки не решился упразднить вопроса простым уничтожением самого предмета государственного недоумения. Нет, он подумал и… решил выселить евреев. Это -уже форма помягче. Но прошел еще век, и Россия пробрела те огромные и богатые земли, которые известны под названием «черты еврейской оседлости»: лучшую часть России с тем огромным, многомиллионным населением евреев, с которым уже нельзя было покончить, ни утопивши в реке, ни даже выселивши их, как многие об этом до сих пор ни стараются. И вот, просвещенная Императрица Екатерина II встретилась с еврейским вопросом впервые в такой широкой постановке, в которой уже нельзя было от него отмахнуться. Как же она его разрешила? Да она просто его не ставила. Она решила: евреи там жили прежде, пусть живут и дальше. Они пользовались правами; пусть всеми теми правами, которыми пользовались касательно веры и собственности, продолжают пользоваться и впредь. Разъяснение Сената еще больше подчеркнуло эту мысль. Вот суть этого сенатского разъяснения: «так как евреи уже Императорским Указом поставлены в положение равенства с другими, то в каждом отдельном случае надо соблюдать общее правило, установленное Ее Величеством. Каждый должен пользоваться своими правами и приобретениями соответственно своему положению и призванию, без различия веры и национальности».

Так решил Сенат во времена Великой Екатерины. Как видим, здесь не только нет принципиально-отрицательной постановки еврейского вопроса, но и никакой постановки нет. И меньше всего Екатерина думала, что из ее решения 23 декабря 1791 года, в котором не упоминалось ни о вере, ни о национальности, выйдет впоследствии… черта еврейской оседлости. Евреи были ограничены тогда в этой черте не больше и не меньше, чем были ограничены и украинские жители этой черты, и все русские жители из старых областей России. Припомним, что тогда по общему для всех закону горожанин не мог переселяться из города в город и из города в деревню. Это не было специальное ограничение для евреев. Это было ограничение всех русских подданных на всем пространстве государства. Как же произошло отсюда еврейское ограничение?

Оно произошло вследствие расширения прав других горожан, а не вследствие ограничения прав евреев, как национальности. Упомянутые ограничения были сняты в новоприобретённых местностях, как и в остальной России, по отношению к горожанам другого происхождения. А относительно горожан-евреев они сохранились в силе. Так как, однако, все евреи были записаны, как горожане, то ограничение по месту жительства совпало для них с границами их национальности. Тут прошла черта, которая получила характер национальной черты, национального ограничения. Так сложилось фактически решение вопроса о еврейских ограничениях раньше, чем законодатель поставил себе еврейский вопрос.

И не только во времена Екатерины II, когда фактически слагались общие рамки будущих еврейских ограничений, не только тогда общий еврейский вопрос не решался принципиально правительством так, как он решается в последнее время, но и в течение целого столетия, которое последовало за Екатериной — за весь XIX век -мы видим наше законодательство в состоянии постоянного колебания. Чтобы убедиться, что это так, достаточно привести краткую историческую справку. В 1795 году минским евреям приказано было переселиться из деревень в города. А в следующем 1796 году велено оставить их в деревнях, потому что там помещики пользовались ими, как агентами по продаже водки. В 1801 году новый приказ — изгнать евреев из деревень. В 1802 году Сенат постановляет оставить их там, где они жили. В 1804 году — первое Положение о евреях — предписывается немедленно выслать евреев отовсюду из деревень в течение трех лет. Но раньше, чем проходят эти три года, в 1808 год закон признан неосуществимым. Евреи снова остались там, где они раньше жили, впредь до дальнейших распоряжений. Затем Комитет 1812 года пришел к заключению, что закон 1804 года должен быть окончательно отменен, как закон несправедливый и опасный. Далее от 1812 до 1827 года опять настроение меняется, и следует целый ряд запретительных мер. А в 1835 году снова запретительные меры найдены бесполезными и бесплодными. В 1852 году возобновляются изгнания. А через несколько лет, как только начались либеральные годы Императора Александра II, эта политика опять оставлена. Наступает промежуток отдыха и спокойствия для евреев в течение целой четверти века — 25 лет. Затем предпринимается новая попытка — запретить, по крайней мере, новые поселения евреев вне городов Временными Правилами 1882 года. Прежние поселения, хотя совершившиеся и не по закону, были признаны законными; их уже не преследовали. Но вот в 1893 году опять состоялся приказ — всех незаконно поселившихся евреев выселить из деревень. Однако же, Комиссия 1899 года не только не подтвердила этой меры, но, наоборот, признала необходимым смягчить даже старые Временные Правила 1882 года. И действительно, мы видим, что в 1903 г. в 158 деревнях еврейское население допущено. В то же время растет еврейское деревенское население в целом, в пределах черты оседлости. В 1881 году 580.000 евреев жили в деревнях, в 1897 году их было уже 711.000.

Так колебалось законодательство о евреях. И среди этих колебаний никогда не умирала мысль о полном снятии всех еврейских ограничений. Вот еще небольшая историческая справка по этому вопросу за столетие. Уже первый Еврейский Комитет 1803 года совершенно ясно установил общее правило: как можно больше свободы, как можно меньше ограничений. Второй Комитет, который работал от 1807 до 1812 года, оказался еще решительнее, — он еще лучше знал действительность. Он подтвердил, что евреи полезны и необходимы для русской деревни, и что те отрицательные, темные стороны, какие отмечаются, как результат пребывания евреев в деревнях, в действительности вообще свойственны русской жизни и не могут быть приписываемы специально влиянию евреев. Так думало и меньшинство членов Государственного Совета в 1835 году. В 1858 году сам министр внутренних дел требовал равноправия для евреев, и реакционный Еврейский Комитет соглашался с этим требованием при одном только условии, чтобы ограничения были сняты постепенно с различных еврейских групп. Новая Комиссия 1872 года действует еще решительнее. Она находить, что отмена еврейских ограничений вообще есть только акт справедливости, и что отмена эта должна быть не постепенной, а немедленной, то есть должна быть немедленно распространена на все группы еврейского населения. Верховный комитет 1883 года опять-таки приходит к тому же самому выводу, что необходимо совершенно уравнять права евреев. Таково было в 1902 г. даже мнение Плеве, известного своими преследованиями евреев. От 1905 года до 1907 года вопрос о пересмотре еврейского законодательства с целью отмены ограничительных мер считался только вопросом времени и представлен был на усмотрение народного представительства в открывшихся тогда Государственных Думах. Мнение первых двух Государственных Дум всем хорошо известно. Первые два состава народного представительства непосредственно и прямо поставили одной из ближайших задач осуществление равноправия, как еврейского, так и всякого, в смысле полной ОТМЕНЫ ограничений. Так шло дело до 3-й Государственной Думы, до того изменения избирательного закона, которое существенно изменило состав русского народного представительства, а вместе с тем изменило и постановку еврейского вопроса. То, что считалось в течение столетий нерешенным, в чем даже реакционные правительства, даже реакционные министры внутренних дел и реакционные комитеты уже переставали сомневаться, как в единственном возможном исходе -признание жительства евреев как в городах, так даже и в деревнях, не только не вредным, не только безразличным, но даже полезным и необходимым, — в этом народное представительство нового типа усомнилось вновь. Лишь с этого момента получили почву такие предложения, как проект полного уничтожения даже и тех ничтожных прав, которые еще остаются у евреев. Таким образом, вместе с победой реакции получил шансы на победу и тот антисемитизм нового типа, с которым мы теперь принуждены считаться.

Наша историческая справка приводит нас и к выяснению причины, почему именно теперь, в этой стадии русской общественной жизни, вновь возник с небывалыми доселе чертами еврейский вопрос. Это просто было новое политическое орудие, — если угодно, результат новой формы политической жизни. Пока народ был безгласен, пока дела решались бюрократией в канцеляриях, комитетах и министерствах, можно было ограничиваться в законодательстве мотивами прямой, непосредственной пользы, спокойствия и нужд государственных. Но когда народ был призван к участию в государственной жизни, явилась и потребность влиять на него в известном смысле. Надо было обработать массу, воздействовать на ее мысль и волю. Официозный антисемитизм есть простейший способ удовлетворения этой потребности, упрощенная попытка взнуздать массы, подсказать им те чувства, те побуждения, тот характер взглядов и способ действий, которые нужны тем, кто играет на этих струнах. Другими словами, началась демагогия. Создано было для этой цели и то специальное политическое орудие, которое соответствовало условиям борьбы в новом строе, — искусственные политические партии с целями демагогии.

Итак, антисемитизм нового типа, как это ни странно на первый взгляд, является приобретением конституционной эпохи. Он является ответом на потребность в применении новых средств массового воздействия. И в этом смысле антисемитизм у нас играет ту же роль, какую играл в Европе; если угодно, это — еврейское явление. Вспомним, что Бисмарк называл антисемитизм социализмом дураков. Для того, чтобы бороться с социализмом умных людей, нужно темных людей взять в свои руки и поманить их призраком социального улучшения их быта, показавши им мнимого врага вместо действительного. И антисемитизм говорит темной массе: вот где твой враг, борись с евреями, и ты добудешь социальные улучшения… Всем известно, что такие опыты применения антисемитизма для создания социальных партий нового типа, делались неоднократно на Западе. Напомню для примера хотя бы христианскую социальную партию в Австрии с ее покойным руководителем Луэгером. Есть одна только маленькая разница между нами и Западом. У нас масса не так подготовлена, чтобы оценить непосредственно социальный аргумент, хотя бы и преподносимый в упрощенной форме. У нас антисемитизм принужден облекать этот аргумент в еще более доступную форму, обращаясь к наиболее элементарным страстям и инстинктам. Ф. И. Родичев, пародируя выражение Бисмарка, что антисемитизм есть социализм дураков, выразился как-то в Государственной Думе, применительно к нашей русской действительности, что антисемитизм есть «патриотизм недоумевающих людей». И в самом деле, у нас антисемитизм есть средство создать в массах национализм определенного типа. Для этой-то цели наши антисемиты ставят своей задачей играть на струнах расовой и религиозной ненависти.

Несмотря на отмеченную разницу, самые средства, самые приемы, самый способ воздействия на народную психологию у наших антисемитов — заграничного происхождения. Припомним аргументы, которые приводились в Государственной Думе, которые можно прочесть в «Русском Знамени» или «Земщине», и приведем себе на память антисемитскую литературу Запада, французские книги Дрюмона, или соответственные немецкие произведения — там мы найдем весь антисемитский арсенал наших националистов вполне готовым. Это оттуда приносят к нам и средневековые легенды о ритуальных убийствах, и законопроекты об убое скота…

Но у нас антисемитизм употребляется еще для одной цели. Мало того, что необходимо воздействовать на массы. Необходимо воздействовать и на власть. Если массы нужно пробрести, то власть нужно запугать. И создается новый вариант антисемитской легенды: легенда о еврее-создателе русской революции. Это он создал русское освободительное движение, это он работал в печати, он работал в революционных организациях, он ходил с красными флагами… Русский человек, который бы этому поверил, показал бы тем, что он не уважает русский народ. Сказать, что только еврей мог помочь русскому народу освободиться, это значит сказать, что без еврея русский народ не вышел бы на путь собственного освобождения. Нет, как я ни уважаю исключительную талантливость еврейского народа, но я не откажу русскому народу в способности своими силами участвовать в собственном освобождении.

Но есть и другая сторона. Речь может идти не о зависимости освободительного движения от еврея, а о зависимости еврея от освободительного движения. В какое отношение еврей должен стать к этому движению? Тут, разумеется, не может быть никаких сомнений. Не только то обстоятельство, что еврейская масса более образована, что она прошла ту или другую школу, что она не подвержена алкоголизму, -и по всем этим причинам стоить выше по самосознанию, должно было побудить ее понять важность для нее освободительного движения. К тому же привело ее и то обстоятельство, что речь тут идет о приобретении таких элементарных прав, значение которых близко и понятно каждому. Вот почему всю массу еврейскую можно, действительно, записать в ряды сторонников русского освободительного движения.

Еще одно последнее замечание. В последнее время русские, так называемые «инородцы», отчаявшись в том, что русское освободительное движение даст им непосредственные практические результаты, пробовали искать непосредственных и ближайших способов воздействия на правительство. Есть национальные течения, которые думают, что скорее добьются национальных прав, если пойдут путем непосредственных переговоров с бюрократией. Этот путь они порою бывают склонны считать более прямым, чем путь непосредственного участия в русском освободительном движении. Есть и другая тактика национальной борьбы, которая ищет более прямого пути в ином направлении — не через бюрократию, не сверху, а снизу — и которая тоже считает, что «инородцы» должны организоваться для своих специфических национальных целей, разорвав непосредственную связь с делом общего русского освобождения.

Из того, что сказано выше об особом положении еврейского вопроса, о том, что евреи страдают не только как национальность, как целое, но и как отдельные граждане, было бы правильно сделать вывод, что еврею менее удобно стать на одну из этих точек зрения, чем представителю какой-нибудь другой национальности. Еврей должен в особенности помнить, что его судьба тесно и неразрывно связана с судьбой общего освободительного русского движения. Он должен особенно помнить, что отдельные национализмы, болезненно, может быть выдвигающиеся вперед и разрывающие связь политических партий для того, чтобы выдвинуть вперед национальную программу, эти национализмы могут оказаться более опасными, чем полезными для нашего общего дела и вместо прямого пути могут направить нас на такого рода обходные тропинки, на которых все мы рискуем разойтись врознь и заблудиться. И вот тот практически вывод, который можно сделать из этих соображений. Не следует увлекаться национализмами до тех пор, пока не разрешен общеимперский вопрос Российского освобождения. Будем надеяться, что еврейский народ так же ясно понимает эту связь теперь, как он понимал ее в те годы, в которые велась его совместная работа с русскими прогрессивными течениями и что, следовательно, дальнейшая борьба за освобождение народностей Российской Империи точно так же пойдет в общих рядах, как шла она до сих пор.



Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский

(23 января (4 февраля) 1853, Каховка Таврической губернии — 9 октября 1920, Одесса) — русский литературовед и лингвист. Почётный член Петербургской академии наук (1907), Российской академии наук (1917). Родился в дворянской семье. Правнук Елизаветы Тёмкиной и праправнук Екатерины II и Григория Потёмкина.


ДВА СЛОВА ОБ АНТИСЕМИТИЗМЕ

К антисемитизму неприменимо изречение: понять, значить простить. Он принадлежит к числу тех явлений, которые, чем легче объясняются, тем труднее прощаются. Его источники — в жестоких нравах и диких понятиях варварского прошлого, он — один из их пережитков, а эти пережитки подлежат беспощадному отрицанию со всех точек зрения — и прогресса, и морали, и гуманности, и здравого смысла. Виды и формы антисемитизма весьма различны — смотря по человеку: от слабых и смутных, легко преодолеваемых, антипатий к еврейству до яростной, беспощадной вражды к нему; есть антисемитизм по чувству, есть антисемитизм по бесчувственности; есть даже антисемитизм, если можно так выразиться, «справедливый» (человек говорить: «я не люблю евреев, но считаю, что им должны быть представлены все права граждан»), и есть такие формы антисемитизма, которые находятся в вопиющем противоречии с элементарными требованиями справедливости.

Крайние «формы, доходящие до изуверства, до абсурда, относятся к легким и умеренным, примерно, так, как тяжелые формы психозов относятся к соответственным легким психопатическим предрасположениям, или как бред сумасшедшего — к иллюзиям человека слегка неуравновешенного. Это — не только сравнение: антисемитизм, как и другие проявления навязчивых идей и чувств, не мотивированных, стихийных предрассудков, есть род психоза, — из числа тех, которые встречаются весьма часто у лиц, в общем нормальных, не страдающих никакою определенною формою той или иной душевной болезни. Таких „странностей“, или „психических тиков“, очень много, и большею частью они — невинны, безвредны, безразличны в общественном или моральном отношении, но есть между ними и такие, которых нельзя не осуждать, так как в общей экономии общественной жизни и в нравственной атмосфере общества они являются элементом болезнетворным, источником ненужных осложнений, дурных страстей и всякого рода несправедливостей. К этому разряду принадлежать все межчеловеческие антипатии: расовые, национальные, религиозные, классовые, сословные и т. д. Сюда относится и антисемитизм, с одною, впрочем, разницею, что в нем все основания для антипатий — не настоящие, а фиктивные, ложные. Прежде всего, нить расовых оснований.

Когда говорят о расовой вражде в С.-Ам. Соед. Штатах между янки и неграми, то тут перед нами, действительно, рознь и антипатия двух рас: белой и черной. Но евреи принадлежат к той же белой расе //Единство, или постоянство, антропологического типа евреев лишь относительно. Как все старые культурные народы, они представляют собою смесь расовых черт, образовавшуюся вследствие скрещивания расовых разновидностей, происходившего и в глубокой древности, и в последующие эпохи, вплоть до нашего времени. Среди евреев нередко встречаются представители северного европейского типа, как с другой стороны попадаются и потомки африканской разновидности „средиземного“ антропологического типа.//, украшением которой мнят себя гг. антисемиты. Преобладание среди евреев типа южной, так наз. „средиземной“ разновидности белой расы, не может служить оправданием вражды к ним, потому что к той же разновидности принадлежать и многие другие народы в Европе и в Азии — итальянцы, южные французы, армяне, греки, южные славяне и др.

Со стороны национальной антисемитизм также не имеет оснований по той простой причине, что на свете давно не существует особой „еврейско-семитической“ национальности (она исчезла со времен диаспоры, то есть рассеяния евреев среди других народов). Евреи ассимилировались в национальном отношении с теми народами, среди которых живут, усвоив их языки: во Франции они французы, в Англии -англичане, в Испании -испанцы, в России -русские и т. д. Единственное исключение составляет та еврейская масса в России, в Польше и в Галиции, которая говорит на так-называемом „немецко-еврейском жаргоне“ (который, однако, вовсе не жаргон, а настоящий язык, литературно-образованный). Но так как этот язык — германского происхождения, то, значит, люди, для которых он — родной язык, принадлежат не к семитической лингвистической группе, а к индоевропейской. При чем же тут „антисемитизм“?

По национальности (то есть по языку), евреи — не семиты, а индоевропейцы, кроме только тех азиатских и африканских евреев, родным языком которых служит арабский. Эти последние, действительно, семиты. Но ведь не их нее ненавидят и преследуют наши антисемиты… Как с точки зрения расы, так и со стороны национальной, термин „антисемитизм“ столь же нерационален, как нерационально само явление, им обозначаемое.

Со стороны религиозной антипатия и вражда к евреям некогда имели свое основание, — в те времена, когда господствовала религиозная нетерпимость, когда различие религиозных идей и культов было достаточным основанием для того, чтобы с легким сердцем ненавидеть и истреблять ближних. Эти времена, слава Богу, прошли, и в настоящее время религиозной вражды к евреям нет даже у гг. антисемитов.

Со стороны классовой — евреи, как таковые, очевидно, не могут быть предметом ненависти уже потому, что они не составляют какого-то особого -„еврейского“ социального класса, а распределяются по разным классам, каковы: торговый, промышленный, рабочий, класс свободных профессий (интеллигенция). Если с этой стороны искать оснований для вражды и борьбы, то следует говорить не о еврействе вообще, а только о тех евреях, которые принадлежат к определенному классу, возбуждающему у людей другого класса неприязненные чувства. Антисемитизм тут уж ровно не при чем.

Но именно только в этой экономической области и может идти речь о серьезных — фактических основаниях для вражды и борьбы, частью на почве столкновения классовых интересов, частью на почв конкуренции между представителями одного и того же класса. Этим-то и пользуется антисемитизм, науськивая темную массу на евреев-конкурентов.

Классовый антагонизм и борьба за существование сами по себе составляют великое зло и больное место текущего фазиса цивилизации, которое, несомненно, в будущем, быть может, не очень далеком, будет преодолено прогрессирующим человечеством. Осложнять его примесью расовой, национальной и всякой иной, к делу не идущей вражды, это — преступление перед человечеством.

Антисемитизм, т.-е. антипатия, вражда, ненависть к еврейству, как таковому, к евреям за то только, что они евреи, не имеет под собою никакой почвы -ни в смысле пресловутой борьбы рас и столь же пресловутой борьбы национальностей, ни, наконец, в смысле „классовых противоречий“ и борьбы за существование. Все это привлекается к делу, с целью обоснования антисемитизма, совершенно всуе, вопреки правде вещей. Но, в таком случае, на чем же держится антисемитизм, чем он питается?


Он держится на четырех китах:

1) на пережитках враждебных евреям чувств, унаследованных от исторического прошлого, когда эти чувства возникали и разгорались на почве религиозной ненависти, когда евреев преследовали и истребляли за веру;

2) на суеверном предрассудке, будто евреи составляют одно солидарное целое, „кагал“, фатально-враждебный и мифически-опасный тем народам, среди которых они живут;

3) на бесправии евреев, поддерживающем в темных массах темную мысль о том, что евреи — элемент вредный и опасный;

4) на слабом развитии правового сознания, чувства справедливости и гуманности.

Эти источники в будущем, с успехом гражданственности и просвещения, конечно, иссякнут, — и антисемитизм исчезнет. Но это — дело долгое, затяжное. Стихийные чувства, в особенности злые, застарелые предрассудки, умственная темнота и моральная тупость обладают большою силою инерции. Это своего рода болезни сознания, отличающиеся упорством, заразительностью и способные к передаче путем психической наследственности. Ослабленные или, казалось, исчезнувшие у отцов, они неожиданно появляются у детей или внуков…

Борьба с этими недугами, роковым наследием темного и варварского прошлого, трудна, тяжела и, так сказать, прозаична. Это — повседневная, будничная работа интеллектуальной гигиены, моральной профилактики, психической дезинфекции… Но тем настоятельнее, тем обязательнее она…

Владимир Сергеевич Соловьёв

(16 января /28 января/ 1853, Москва — 31 июля /12 августа/ 1900, имение Узкое, Московский уезд, Московская губерния) — русский философ, богослов, поэт, публицист, литературный критик; почётный академик Императорской Академии наук по Разряду изящной словесности (1900). Стоял у истоков русского „духовного возрождения“ начала XX века.

О национализме (неизданное письмо)

Господствующая идея настоящего времени есть идея национальная. В этом, конечно, нет ничего дурного. Но национальная идея, как и всякая другая, может пониматься весьма различно. У нас довольно распространено такое ее понимание, которое напоминает известный ответ готтентота миссионеру, спрашивавшему его, знает ли он различие между добром и злом? „Конечно знаю, — отвечал готтентот: — добро — это когда я украду чужой скот и чужих жен, а зло — когда у меня украдут“. Подобным образом многие наши националисты восхваляют любовь к своему народу, как высшую добродетель, а чужой патриотизм признают за измену.

Несмотря на распространенность такого взгляда, я все-таки думаю, что русская национальная идея не может быть основана на готтентотских нравственных понятиях, что она не может исключать принцип справедливости и всечеловеческой солидарности. Считаю своевременным пожелать осуществления истинной русской идеи и того, что в ней заключается: автономии Польши, равноправности евреев и свободного развития всех национальных элементов, входящих в состав Российской Империи.

Поликсена Сергеевна Соловьева

(20 марта 1867 -16 августа 1924) — русская поэтесса и художница, дочь историка С. М. Соловьёва, сестра философа и поэта В. С. Соловьёва.

вечерняя молитва

Среди вечерних мгновений вздыхающих

Я душою, как птица, притих

И молюсь я за всех умирающих

И за тех, кто при них.

Близки мне все чужие и дальние,

В сердце боль болью сжатых сердец

В эти страшные миги прощальные

С тихим словом: „конец“.

И как пчелы с цветов увядающих

Собирают сладчайший свой мед,

Так душа моя с душ отлетающих

Всю любовь соберет.

Те слова о последнем прощении,

Что не вымолвить мертвым устам,

Все в бессловном вечернем молении

Все я Богу отдам.

Песня

Как от двух озер рожденные,

В даль две речки потекли,

Чтоб поить струей студеною

Ширь — поля родной земли.

Смерть — гора снегов холодная

Встала меж журчливых рек.

Разлучила, непроходная,

Реки быстрые навек.

Плачет речка одинокая

И бежит-шумит одна:

„Где сторонушка далекая?

Где синь-моря глубина?“

Там, где волны закачаются,

Зажемчужатся вдали,

Там сольются — повстречаются

Реки всех концов земли.

Фёдор Сологуб

(Фёдор Кузьмич Тетерников; 17 февраля /1 марта/ 1863, Санкт-Петербург — 5 декабря 1927,Ленинград) -русский поэт, писатель, драматург, публицист. Один из виднейших представителей символизма.

Отечество для всех

Великая война, которой мы не хотели, но которую мы ведем с великим одушевлением, с чрезвычайным напряжением всех наших духовных и материальных сил, поставила перед нашим сознанием и перед совестью нашею основные вопросы нашего общественного и государственного строительства. Не напрасно газеты поспешили назвать эту войну отечественною. Вопрос об отечестве внезапно пробрел для нас особую остроту и значительность.

Русское общество и русский народ застигнуты войною неожиданно, но светлая сторона этой войны в том, что она пришла к нам тогда, когда представшие нашему решению вопросы в разуме и совести нашей оказались уже решенными. Героическая работа русской интеллигенции прошла не даром. И теперь нам надо не спорить и доказывать, а только определить смысл событий. И этот смысл совершающегося заставляет нас признать эту войну не только оборонительною, но и освободительною. Мы приемлем ее не только как борьбу за права малых государств, угрожаемых великими, не только как борьбу против германского милитаризма, но и как борьбу против внутренней опасности, в каких бы разнообразных формах эта опасность ни выражалась.

Первая и главнейшая опасность, угрожавшая и угрожающая нам, -опасность внутреннего разделения и нестроения. Готовность всех населяющих Россию племен с равным рвением встать на защиту отечества показывает, как несправедлива в России проповедь человеконенавистничества и узкого национализма. Племена, наравне с русскими несущие все тяготы нашей государственности, наравне с русскими защищающие наше общее отечество, этим самым утверждают, что отечество — для всех, что Россия — для каждого, кто считается русским подданным и исполняет свои обязанности по отношению к государству. Не для русских только по языку и происхождению Россия, она для всех, кто осенен мощью ее державной государственности. Неравенство в правах разных народностей никому в России не нужно, мощи государственной не увеличивает, а лишь поддерживает наше внутреннее нестроение. Уравнение всех в правах ни мало не противоречит определениям русской государственности.

Скажете ли вы, что Россия создана русским племенем? Хорошо, стало быть, она должна определяться свойствами русского народного духа, — а этому духу чужда и противна вражда и замкнутость. Душа русского народа доверчива, открыта всем влияниям, и быть иначе не может: только та народность может служить основою великого государства, которая способна легко и радостно сочетаться со всеми племенами, стоящими на ее историческом пути. Так всегда и было в истории России, и никто же не утверждает, что люди, унаследовавшие от родителей русский язык, составляют чисто славянское, беспримесное племя.

Скажите ли вы, что Россия — государство христианское? Хорошо, но разве заветы Христа не в том, чтобы видеть друга, и брата, и равного себе в каждом человеке? Чем более мы христиане, тем менее в сердце нашем вражды и исключительности.

И разве в зависимости от того, что два человека говорят на разных языках и молятся по разному, изменяется их отношение к делу? Для того, чтобы платить пошлины и налоги, для того, чтобы носить оружие, защищая отечество, никакого значения не могут иметь ни вероисповедные, ни расовые признаки.

Отечество — для всех нас, потому что и мы все для отечества. Отечество — наш общий дом, и этот дом все мы строим, поддерживаем в порядке и в благолепии, и защищаем. Мы строим наш общий дом не как наемники, которые получат плату и отойдут от строения, и уже оно для них чужое. Строя, украшая и защищая наш общий дом, мы не с кем не торгуемся, мы даем все, что для строения и защиты потребно, — даем наше достояние, наш труд, самую жизнь нашу. Даже когда кажется нам, что труд наш эгоистичен, и тогда он обращается на пользу нашему общему дому, если он не преступен: ведь все то, что увеличивает счастье, благополучие и свободу каждого, живущего в доме, увеличивает прочность и благолепие дома.

Мы строим наш общий дом, украшаем его и защищаем, не щадя порою самой жизни нашей, и делаем все это радостно и охотно потому, что в общем дому нашем мы все не наемники и не гости. Кто же мы все в общем дому нашем?

Мы все должны знать и всегда помнить, что в общем дому нашем мы — хозяева. Это — не право наше, это -наш долг по отношению к дому, о котором мы должны заботиться, как и всякий добрый хозяин заботится о доме своем. Это сознание, что мы — хозяева общего дома нашего, сказывается и в том, что каждый из нас, в ком не дремлют совесть и разум, не может не чувствовать себя самого ответственным за нестроение жизни нашей.

Не кто-нибудь посторонний, не конгресс союзников извне, и не какое-нибудь одно сословие внутри устроит наши дела и скажет Польше: будь такою-то, и еврею: пользуйся такими-то правами, и Финляндии: имей такие-то законы, и всем иным, что кому на пользу. Ни союзники наши, ни одно из сословий наших, ни некоторые мудрейшие или сильнейшие из нас, — мы все, русские подданные, мы все легко и охотно несущие бремя государственности, мы все призваны в разуме и в совести нашей решить основные вопросы великого домостроительства нашего.

Братьям

На милый край, где жизнь цвела,

До Вислы на равнины наши,

Тевтонов ярость разлила

Огонь и смерть из полной чаши.

Как в день Последнего Суда,

Сверкал огонь, гремели громы,

Пылали наши города,

И разрушались наши домы.

Когда ожесточенный бой

К иным пределам устремлялся,

На наших улицах разбой

Тевтонской рати начинался.

Презревши страх детей и дев,

На слезы отвечая смехом,

В бесстыдство перешедший гнев

К безумным тяготел потехам.

И кровь струилася, и вновь

Вставал угарный дым пожара,

И пеплом покрывала кровь

Родных и милых злая кара.

Из милых мест нас гонит страх,

Но говорим мы нашим детям:

— Не бойтесь: в русских городах

Мы все друзей и братьев встретим.

Все вместе

Перед общим врагом все вместе. Сплотились для обороны, для защиты родной земли от вражеского нашествия. Все вместе, все -братья, все -дети одной родины, и для всех Россия — добрая, всех равно любящая мать. Собрала многие племена под своею державою, и ко всем равно благосклонна.

Так хочется говорить этими словами, иметь право говорить эти слова! Да вот не скажешь. Не ко всем благосклонна одинаково, и в год великого подвига все не может, все не хочет расторгнуть роковую черту, ужасную черту оседлости.

Встречая за границею русских евреев, всегда приходилось удивляться той странно-живучей любви к России, которую сохранили почти все они. Говорят о России с тою же тоскою и с тою же нежностью, как и русские эмигранты, и так же рвутся возвратиться на родину, и так же томятся, если возврат невозможен. За что им любить эту суровую к ним, эту негостеприимную Россию?

Как это ни странно, а все же бывают дети, которые любят жестоких мачех. Конечно, это — исключения; обыкновенно мачех ненавидят. А вот, что касается евреев, здесь исключение обращается в общее правило: евреи любят ту самую Россию, которая так к ним сурова. Любят мачеху? Так ли? Чей-то интерес требует, чтобы евреи были угнетены, были загнаны в черту оседлости, ограничены в правах на образование и во многих других правах. Чей же это однако, интерес? Интерес России? Конечно, нет.

Общественные отношения в России, как и во всяком цивилизованном государстве, должны строиться на незыблемых основаниях справедливости, разума и совести. Все, объединенные признаком общей государственности, должны иметь в пределах своего государства тот наименьший объем прав, в котором все еще, к стыду нашему, отказано евреям. Этот наименьший объем прав каждый из нас получает не за свои личные или племенные заслуги и не потому, что он обладает тем или другим личным или групповым признаком: объем общегражданских и общечеловеческих прав должен принадлежать каждому Россиянину только потому, что он россиянин. Подчиняться российским общим законам, платить в российскую казну все, что причитается, сражаться в рядах российской армии — все это есть долг российского подданного, соответствующий тому объему прав, которого лишить можно только по приговору суда за доказанное преступление.

Человек, по суду не опороченный, не может жить там, где он хочет, потому-то он еврей, — мальчик, ни из какого училища не исключенный за неуспешность или дурное поведение, не может поступить в гимназию, где есть вакансии, но где уже заполнены особые, процентною нормою определенные для жиденят места, — жена воина не может ПОСЕТИТЬ раненого и умирающего в госпитале мужа, потому что он умирает вне черты оседлости, — покойник не может быть похоронен в том городе, где он умер, потому что в этом городе он не имел права жительства, — что все это значит? и кому все это нужно?

Все это — российские подданные, не враги наши, и вот так с ними поступают. Зачем? Затем ли, чтобы ожесточить их, зажечь в их сердцах огонь ярой ненависти к России, и сделать из них наших врагов? Но тогда надо быть последовательными, не терпеть их в черте оседлости, изгнать их или истребить. Однако, цивилизованное государство не решится на эти акты, последовательные в своей жестокости. И если оно на это не решается, то оно, из простой заботы о своей безопасности и о своем достоинстве, должно предоставить каждому Россиянину общечеловеческие права.

Это диктуется заботою о могуществе и безопасности нашей страны. Необходимо, чтобы каждый Россиянин имел причины любить Россию и не имел права ее ненавидеть. Если бесправная часть российского населения все еще любить Россию, то это потому только, что в державном русском племени нет злобы и ненависти к инородцам, и наши сограждане это знают. Они знают, что их бесправие тягостно для нас самих.

Уравнение евреев в правах с нами повелительно диктуется и заботою о государственном достоинстве нашем. Звание российского подданного должно быть уважаемо в пределах нашей страны, потому что иначе цивилизованный мир не привыкнет уважать Россию. Нашу Россию боятся за ее военную мощь, любят за прекрасные качества ее населения, — но уважать ее станут только тогда, когда она станет страною свободных людей.

Свет вечерний (рассказ)

I

Морозом дышали ночные просторы. На темно-синем небе тихие горели звезды, и такими близкими казались они земле. Вниз опрокинутый высокий серп луны был тих, чист и ясен.

Тот, кто шел в лучах луны, поднимая порою глаза в лунную непорочность, так больно и тревожно чувствовал, что он все еще только человек. Человек, которому горестно и трудно, — может быть, потому, что в этом ясном и непреклонном сиянии только ему мглистым является его путь.

Иван Петрович Травин возвращался домой по одной из окраинных улиц маленького западного городка, где мороз бывал редким явлением. Чтобы не думать ни о чем, Иван Петрович смотрел на снег. Из-за длинных заборов пустынной улицы пушистый и белые от снега ветки деревьев бросали на снег сквозные тени. Странно было думать, что этот снег белого цвета, — так он синел, темнел в тенях, таинственно мерцал в лунном свете и неожиданно яснел в колеях и выбоинах.

Грустные думы, обычные спутницы Ивана Петровича, и теперь не покидали его, томили и странно утешали. Он думал о жене, которая его оставила, и о подростке-сыне, который остался с ним.

Жена его оставила потому, что перестала верить в его святыню, в его надежды, и поверила в механически-правильные мысли тех, кто ждет преобразования мира от фабричного города. Не потому, что разлюбила его, полюбила другого. Он чувствовал, что она разлюбила не его, а эту всю почвенную жизнь, милую для него.

Сын остался. Его надо воспитать в той же любви, чтобы сердце его было пламенеющим и ревнивым, иногда ненавидящим любимое, но не выносящим хулы на родное.

Но как трудна эта любовь!

Вот, за этими заборами таятся дома бедняков, евреев, поляков, русских, выходцев из-за рубежа. Таится жизнь, то безумно-дерзкая, то безумно-робкая. Таится много вражды и злобы. И злоба от нищеты и непонимания.

II

Родина, жена, сын, дом малый, свой, и дом большой, — отечество. И переход от одного к другому — гимназии, где Иван Петрович давал уроки, и городок, взбаламученный войною, недалекою от этих мест, но все же уверенный, что враг сюда не доберется.

В этом кругу вращались мысли Ивана Петровича, когда он услышал за собою чью-то робкую и торопливую побежку.

Иван Петрович остановился и, досадливо поеживаясь, ждал, чтобы прохожий обогнал его. Как это бывает иногда у очень нервных людей, Иван Петрович не терпел чьих-нибудь шагов за спиною.

Всмотрелся в прохожего, узнал его по тощей фигуре, приподнятым плечам, рыжей острой бородке, по беспокойному, внятному и в полумраке, блеску вспыхивающих и потухающих, усталых глаз, по утомленной улыбке тонких, опущенных в углах к низу губ, узнал и удивился: это был еврей-портной Тейтельбаум, о котором много в городе говорили в последние два дня, и говорили так, что Иван Петрович никак не мог ожидать встречи с ним на улице.

— Это вы, господин Тейтельбаум? — воскликнул Иван Петрович.

Тейтельбаум, суетливо кланяясь, приподнял фуражку.

— Ну, это таки я, — говорил он, — и иду к вам, несу заказ. Вы себе думали, Иван Петрович, что вашего Сережи панталоны уже пропали, и что Тейтельбаум болтается на веревке, а Тейтельбаум таки жив, и ничего такого с Тейтельбаумом не случилось.

— Пойдемте вместе, господин Тейтельбаум, — сказал Иван Петрович, — я иду домой. Да скажите, что такое в самом деле было?

Тейтельбаум рассказывал:

— Вы тоже подумали, что Тейтельбаум — шпион, что Тейтельбаума поймали? И это же мне все говорят, куда я ни приду: господин Тейтельбаум, разве вас еще не повесили? Но скажите, пожалуйста, за что же меня вешать? Какой-то шарлатан донес, что ко мне пришел подозрительный человек, и ко мне пришли брать этого подозрительного человека, ну и что же, вы думаете, оказалось? Это наш таки еврейчик, раненый солдат. Он ко мне пришел, вот и все.

Иван Петрович сказал:

— Говорили, что этот подозрительный человек был одет как-то странно, не то солдат, не то цивильный.

— Ну, так он же только что вышел из лазарета, — отвечал Тейтельбаум, — я же не знаю, что он себе думал, зачем он отстал от своей команды. Его взяли и отправили, куда следует. Скажите, пожалуйста, из-за чего такой скандал делать? Сам господин комендант сказал мне: „Ну идите себе, господин Тейтельбаум, я знаю, что вы честный еврей и занимаетесь своим делом“.

Ивану Петровичу не хотелось расспрашивать Тейтельбаума о подробностях этой истории с легкомысленным солдатом. Он сказал:

— Вот и хорошо, господин Тейтельбаум, значит, вас ни в чем не подозревают.

— И что вы тут видите хорошего? — жалующимся голосом говорил Тейтельбаум. — Начальство знает, в чем дело, а в городе все говорят, — шпиона поймали, и на базаре говорят, жида пархатого повесили, зачем шпион. Это очень нехорошо, Иван Петрович!

— Да, это скверно, — согласился Травин.

Тейтельбаум продолжал:

— Ну, я таки ваш заказ исполнил. Сережи вашего панталоны починил. Правда, очень короткие вышли, потому, что я низочки взял отрезал и положил заплатки где надобно, но при длинных чулках дома очень хорошо будет.

III

Дошли до того дома, где жил Травин. В одном из трех окошек деревянного домика светился огонь. Иван Петрович стукнул палкою в это окно, и поднялся на крыльцо.

Скоро дверь открылась, на пороге стоял двенадцатилетней гимназистик в серой мягонькой одежде и в рыженьких мягких валенках. Он радостно и ласково улыбался отцу, но увидав Тейтельбаума, вскрикнул от удивления:

— Господин Тейтельбаум, это вы!

— Ну и кто же, как не я! -с кислою улыбкою отозвался Тейтельбаум. — Я принес вам вашу вещь, чтобы вы ее примерили. И носите себе дома на здоровье, а Тейтельбаум еще долго будет на вас работать.

— А у нас в гимназии говорили, — начал было Сережа.

Иван Петрович строго посмотрел на него. Мальчик покраснел и замолчал.

IV

Иван Петрович и Сережа сидели в столовой и пили чай. Был седьмой час вечера. Раздался звонок, потом второй.

— Пелагеюшка наша опять спит, не слышит, — сказал Сережа и побежал открывать дверь.

Через минуту он вернулся, и вслед за ним в столовую вошла пятнадцатилетняя красивая девочка, ученица Ивана Петровича по женской гимназии, Сарра Канцель. По ее раскрасневшемуся лицу было видно, что она сильно взволнована чем-то и даже испугана. И потому в томном взоре черных, больших глаз и в дрожании устало-алых губ особенно ярко выявлялся еврейский скорбный облик. Она заговорила поспешно и тревожно:

— Простите, Иван Петрович, что я так поздно, но мне очень, очень надо с вами поговорить.

Сережа придвинул стул. Сарра села и вдруг заплакала, закрываясь руками.

— Саррочка, что с вами? — растерянно спрашивал Иван Петрович. — Ах, Боже мой, да о чем вы плачете?

Он неловко суетился около девочки, не зная, что сказать.

— Мне уйти? — тихо спросил Сережа.

Но Сарра услышала. Вдруг перестала плакать и сказала громко и точно со злостью:

— Нет, пусть и Сережа послушает, что я буду рассказывать. Пусть он скажет мне, за что, за что?

И опять заплакала горько.

— Саррочка, -говорил Иван Петрович, — успокойтесь, выпейте воды. Расскажите, что случилось.

Он ласково и неловко гладил по голове плачущую девочку. Она взяла его руку, порывисто поцеловала ее и сказала:

— Вы такой умный и добрый и все понимаете, а я не знаю сейчас, что я сделала, поцеловала или укусила. Я не знаю, что со мною, и за что, за что? Слушайте, я вам расскажу, и вы объясните мне это. Мы пошли на станцию встречать раненых, я и Лиза Беляева, и Катя Нахтман, и еще несколько наших подруг, и гимназисты были, и Сергей Павлович, и еще были люди, уж я не помню сейчас, кто еще был. Но это все равно. Ну вот слушайте, — мы знали, что в наш город сегодня должны привезти раненых в новый барак, и мы приготовили им кофе и угощение. Ну вот раненые приехали, и сначала все было хорошо, мы разливали кофе и сами разносили его, и все были довольны и благодарили. Ну и вот я подошла к одному солдату, я подала ему стакан кофе, говорю ему: „Кушайте, себе на здоровье!“ А он посмотрел на меня так сердито, спрашивает: „Ты — жидовка?“ Я ему говорю: „Да, я — еврейка, но я русская“. А он замахнулся и вышиб у меня из рук стакан, и крикнул: „Жидовка проклятая!“. За что, за что?

Сарра упала головою на стол и плакала, плакала мучительно и долго. Сережа стоял и слушал. Щеки его ярко раскраснелись.

— Саррочка, — говорил Иван Петрович, — не судите его строго; он ранен, болен, устал, может быть, бредит; кто-то насказал ему злых слов, и он поверил. Он бедный и темный человек, и сам не знает, что делает.

— Но за что, за что нам это? — плача говорила Сарра. — Отчего никто за нас не заступится? Ведь мы же — русские! У нас нет другой родины, кроме России! Мы родились здесь и выросли, мы любим Россию и все русское, мы учимся в русской школе, читаем русских писателей, мы во всем, во всем хотим быть с вами. Полмиллиона евреев в русской армии, — за что же нам это?

Иван Петрович слушал Сарру, говорил ей какие-то бледные, неумелые слова утешения. Голова его кружилась и болела. Вдруг припомнился вчерашний кошмар.

Вчера он пришел из гимназии очень усталый и расстроенный. После обеда сел было просматривать тетрадки. Но такая была усталость, что, посидев с полчаса, пошел в спальню и лег на кровать, как был в пиджаке. Даже крахмального воротничка не снял. Покрылся халатом. Лежал на правом боку, лицом к стене, подложив руки на подушку под голову. Заснул. Через час проснулся от какого-то шума в доме. Но встать не мог. Лежал в тяжелой дремоте, чувствуя, как обескровлен усталый мозг. Вдруг чья-то рука просунулась из-за изголовья к его лицу, мягкая, серая, с длинными пальцами. Чей-то издевающийся голос тихо говорил:

— Здравствуй, здравствуй!

Иван Петрович знал, что это кошмар, но не мог пошевелиться. Ему было страшно, и казалось, что он грызет эту вражью руку. Но враг смеялся и не уходил. К счастью, вошел Сережа, тихо сказал что-то, — и вражьи чары распались. Он встал с постели и чувствовал, как холод входит в его кости.

„Скоро я умру!“ — подумал он. Но эта мысль не была ему страшна. Он смотрел на светлую Сережину улыбку и на его сильные, стройные ноги и подумал:

„Когда мы все отойдем, наши дети спасут Россию…“

V

И вдруг опять звонок. Сережа побежал отворять. Из передней послышался его крик, радостный, пронизанный радостными слезами:

— Мама, мамочка!

Иван Петрович побледнел.

Сарра сказала:

— Я не вовремя пришла. Я уйду.

Иван Петрович улыбнулся печально и насмешливо:

— Останься, Саррочка. Надежда Николаевна сумеет тебя утешить.

И пошел в переднюю, встречать жену. Сам не понимал рад ли ей.

Сарра перед зеркалом, висевшим на стене, вытерла слезы, поправила прическу и отошла к стороне. Перед ее глазами словно плыл туман, и, как далекие, звучали радостные голоса.

Молодая, смуглая, черноглазая, быстрая женщина оживленно говорила:

— Я тебе не успею надоесть, завтра же еду дальше. Ну да, можешь представить, я выдержала все экзамены, какие полагаются, и еду на войну сестрою милосердия. Ты мне позволь только переночевать у тебя. Ты спрашиваешь о Виталии Андреевиче? Но разве ты не знаешь, ведь мы же с ним разошлись. Он оказался таким черствым и сухим человеком. Вот-то уж полная противоположность тебе, совершенно машинная психология, твердо верит в свои теории, ходит в шорах и всегда счастлив, туп и глуп. Ну, пои меня чаем. Сережка, наливай! Мороз отчаянный, пока с вокзала ехала, чуть не замерзла, ведь в Питере все больше шлеп-морозы, а у вас и южнее, да холоднее. Я вообразила, что у вас здесь чуть ли не розы цветут, поехала налегке, в осеннем. Или это только сегодня так холодно? Да ты не думай, что я после войны тебе на шею сяду, слава Богу, прокормлюсь. А это что за тип на диване? Учащаяся девица? Пришла побеседовать о Лермонтове? Поди-ка сюда! Ах, Боже мой, да это — Сарра!

Иван Петрович и Сережа, улыбаясь, смотрели на говорливую гостью. Даже и Сарра улыбнулась, подходя к Надежде Николаевне.

— Что, плакала? — всмотревшись в девочку, спросила Надежда Николаевна. — Иван Петрович тебе двойку влепил, хочешь выплакать отметку получше?

— Видишь, Надя, — осторожно заговорил Иван Петрович, — это — очень тяжелая история. Видишь, в чем дело.

И он передал рассказ Сарры. Надежда Николаевна выслушала внимательно, тряхнула головою и сказала решительно:

— Стоит обращать внимание! Очевидно, больной, расстроенный человек. Верьте, Саррочка, все это пройдет, русский народ разберется во всем этом. Я сама, когда уезжала отсюда, была в кислых и злых чувствах. Потому и уехала. А как пожила с этими машинно-думающими людьми, так вдруг почему-то опять поверила в русского человека. Верь и ты, Сарра. Садись, поговорим по душам!

VI

Часа через два Иван Петрович и Сережа вышли проводить Сарру до ее дому. Сарра была уже спокойна и весела. Да и Иван Петрович, и Сережа шагали бодро и говорили весело. Неожиданная гостья сумела всех утешить и заразить своею, вдруг опять загоревшеюся, верою.

Вечный жид

Иногда вспоминается странное и как бы вовсе не соответствующее тому, что переживается, что чувствуется. Переживается, несомненно, высокий подъем, и чувствуется святая правда этого подъема, так своевременно освобождающего нас от темных связей косного быта. Начинает торжествовать творимая легенда. Но вспоминается порою и образ иной легенды, давно сотворенной, и вовсе не благочестивой. Нескончаемая мука вечного странника Агасфера опять больно жалит сердце. И думаешь: „Да разве он еще не успокоился?“

Легенда, сотворенная недобрыми людьми, — разве Христос не простил бы? Нет, только люди не прощают, и скитается Агасфер по свету, принимая разные личины.

Вспоминаю одного молодого литератора. Милый человек с благородною и кроткою душою, с задумчивым мерцанием глубоких, темных глаз. Вспоминаю, потому что давно не видел. Он теперь в Берлине. Лет десять тому назад он приходил ко мне зимою несколько раз. Я знал, что он постоянно живет в Германии, приезжает сюда ненадолго. Должно быть, останавливается в гостинице или у друзей? Нет, оказалось, что ему нельзя останавливаться, — хотя он был русский подданный, но у него не было права на жительство в Петербурге, как теперь у многих нет права на жительство в Петрограде.

Когда он приходил вечером в гости, у него было утомленное лицо.

Спрашивали:

— Много работаете?

Улыбался и отвечал:

— Да, кое-что.

Уходил, когда все уходили, — и всю ночь шел по улицам гордой северной столицы. Нельзя было даже сесть на скамейку где-нибудь на бульваре, чтобы не привлечь внимания блюстителя порядка. Всю ночь надобно было идти из улицы в улицу, вперед, направо, налево, никогда не поворачивая назад, никогда не проходя дважды по той же улице. Великолепные просторы града Петрова развертывались величественно перед глазами утомленного странника, и шаги его гулко отдавались в предутренней тишине.

Он был российский подданный; живя за границею родной земли, он гордился славным именем русского; он уверенно знал, что его правовые и имущественные интересы будут в случае надобности бдительно и твердо ограждены столь внимательными к зарубежным Россиянам любезными нашими дипломатами и консулами, и что интересы эти покровительствуются не только местною доброжелательностью, но и всею мощью, всем достоинством великого государства (насколько мир должного совпадает с миром бываемаго).

А вот у себя на родине, в столичном городе своей страны этот гордый за границею гражданин трепетал перед всяким полицейским, — и долгие ночи он шел по улицам прекрасного и печального города. Звуку его шагов отвечало каменное равнодушие плит и булыжников.

Может быть, для чего-нибудь это было нужно? Может быть, если бы этот добрый и кроткий человек провел ночь под кровом людского жилья, произошел бы некоторый ущерб чьим-нибудь интересам, и кто-нибудь стал бы жертвою еврейского засилья?

Не знаю, но думаю, что самый существенный, хотя и не материальный, интерес русского государства жестоко был нарушен этими скитаниями российского подданного по улицам российской столицы, — интерес русского достоинства, доброе имя Россиянина.

Две тысячи лет тому назад апостол Павел гордился званием римского гражданина, и это звание иногда выручало его из лишних бед. Две тысячи лет все еще не достаточны для того, чтобы права человека уважались на земле повсюду; но все-таки достоинство российского подданного должно быть уважаемо и в России, и за границами ее.

Тэффи

(Надежда Александровна Лохвицкая, по мужу Бучинская; 24 апреля /6 мая/ 1872 года, Санкт-Петербург — 6 октября 1952 года, Париж) — русская писательница и поэтесса. Сестра поэтессы Мирры Лохвицкой и военного деятеля Николая Александровича Лохвицкого.

Два естества (рассказ)

В лазарете снова запахло овчиной и сапогами — это, значит, привезли новых раненых.

Анна Павловна, главная патронесса (кроме главной, было еще тридцать семь второстепенных), сидела на табуретке около операционной и кричала в телефонную трубку:

— Марья Петровна! Вене вит, поскорее! Ну, завон де раненые. А кроме того, надо посоветоваться. Есть одна большая приятность и одна большая неприятность. Словом, вене поскорее!

Анна Павловна волновалась. Подведенные спичкой брови сдвинулись трагическими запятыми под взбитой» челкой. И корсет скрипел от тяжелых вздохов.

Анна Павловна старалась взять себя в руки и не думать о неприятности, которая, в конце концов, как-нибудь да уладится же. Но было тяжело.

Подозвала секретаря.

— Слушайте, Павел Ильич. Как же это так? Вы знаете, что случилось? У нас еврей…

— Что?

— Еврей, вот что. Среди новых раненых попался еврей. Нечего сказать, удружили на пункте.

— Да чего же вы так волнуетесь, я не понимаю?

— То есть как так, чего волнуюсь? Теперь позвольте мне сказать, что я вас не понимаю.

Секретарь посмотрел на раскрасневшиеся щеки, на трагические запятые, и в глазах у него мелькнуло что-то. Он переменил тон.

— Ну, само собою разумеется… это очень неудобно, особенно в нашем лазарете, где все вообще…

— Завтра обещала заехать сама Анна Августовна, и вдруг сюрпризец!

— Ну, Бог милостив, как-нибудь обойдется. Зато я слышал, что нам прислали Георгиевского кавалера?

Анна Павловна размякла.

— Да, дорогой мой! Представьте себе! Прямо хочу поехать сама поблагодарить полковника. Это уж его исключительная любезность к нашему лазарету. Нужно будет этого самого кавалера как-нибудь на виду положить, чтоб сразу видно было, если кто посетит.

— В первую палату, около дверей.

— Только распорядитесь, чтоб там лампочку привернули.

— Сейчас, сейчас все устроим.

Пришла Марья Петровна. Изобразила всем своим лицом удивленного жирафа негодование при известии об еврее.

— Сетафре! Это чей-нибудь подвох.

И обнаружила радостью длинные желтые зубы, узнав о Георгиевском кавалере.

— Мы потом с ним все вместе снимемся.

Анна Павловна скрипела корсетом тихо и благостно. Из перевязочной повели раненых.

— Который тут Георгиевский кавалер?

— Вот этот черненький, — отвечала сестра милосердия. Георгиевский кавалер был маленький, с изможденным бритым лицом и шел не сам, а тащил его на спине дюжий санитар.

— Это что же с ним?

— Ступня ампутирована.

— Ай бедняга, бедняга!

Анна Павловна засуетилась, повернулась несколько раз на собственной оси и побежала вместе с Марьей Петровной устраивать кавалера.

— Тут тебе, голубчик, удобно?

— Спасибо! — тускло отвечал кавалер.

— Видишь, у тебя тут и лампочка, и столик, и все. Ты куришь? Марья Петровна, шери, апорте ему папирос. Нужно будет достать для него матрац шире, чтоб ему было удобнее. Бедненький, ступня ампутирована.

Стали расспрашивать, как он получил Георгия.

Кавалер рассказывал вяло, просто. И все в его рассказе казалось простым и обыкновенным.

Ранили командира. Он взвалил его себе на спину и понес. Вынес под огнем в безопасное место. По дороге сам был ранен в ногу. Не очень больно было, и он все шел. Донес командира и сам упал. Только не больно было, отчего-то ослабел. А потом нога разболелась, в Варшаве ее и отрезали. А теперь уж ничего.

— Вот искренний героизм, — прочувствованно затрясла Марья Петровна своей жирафьей головой. Он даже сам не понимает своей заслуги.

— Да, — усиленно вздыхала Анна Павловна. -Это по Евангельски — не ведает бо, что творит. Удивительное величие русской души! Ты у нас, голубчик, скоро поправишься. Откормим тебя на убой.

— На убой? — печально протянул кавалер.

— Ну да, ну да! Как следует поправим. Иль не компран па. Он, очевидно, южанин.

— Наверное. И говорит с хохлацким акцентом. Ты, солдатик, какой губернии?

— А Могилевской.

— Как тебя зовут?

— Иосель Шнипер.

— Что?

— Что-о?

— Он не так выговаривает. Покажите, ради Бога, скорее его листок.

Анна Павловна держала листок и читала свистящим шепотом:

— Иосель Шнипер… Иосель… вероисповед… иудейского. Господа, что же это? Что за ерунда? Как вы смели сюда Шнипера положить? Кто распорядился?

— Как кто? Да вы же сами.

— Я? Вы с ума сошли! Я сказала Георгиевского кавалера, а вы…

— Так он же и есть Георгиевский кавалер! — испуганно лепетал санитар.

— Он? Шнипер?

Анна Павловна беспомощно развела руками и вытерла вспотевшей лоб.

— Ну это мы там, потом разберем. Нам тоже симулянтов не надо.

Она с большим достоинством вышла из палаты и даже хлопнула дверью.

Но на душе у нее не было спокойно. И как она «потом разберет», она совсем себе не представляла.

— Доктор! — ухватилась она за проходившего мимо врача. — Доктор! Скажите откровенно, ведь этот еврей, наверное, симулирует. Неправда ли?

— Да что же тут симулировать-то? — несколько опешил доктор. -Ведь нога-то у него ампутирована.

— Ну, да. Вот эту самую ногу-то, может быть, он все-таки как-нибудь симулирует?

Анна Павловна молитвенно сложила руки и смотрела на доктора так жалобно, с таким упованьем и мольбой, что тот окончательно растерялся.

— Простите меня, Анна Павловна, но я совсем ничего не понимаю. Вы же сами так радовались, что у вас Георгиевский кавалер.

— Как это все ужасно! Доктор, милый, как это ужасно! Вы поймите! Ведь у этого солдата два естества. Вы поймите! Мы дали папирос Георгиевскому кавалеру, а курит их еврей! Мы поставили почетную кровать для Георгиевского кавалера, а на ней развалился еврей! Ведь это же… ведь это же се кон апаль засиме!… И за мою же доброту судьба меня же и наказывает!

Она опустилась на стул, закрыла лицо руками и жалобно заскрипела корсетом.

Доктор хотел что-то сказать, подумал, вздохнул и тихо вышел.

Что тут скажешь, раз судьба так явно несправедлива к человеку?

Тихобережский

Псевдоним Владимира Михайловича Бехтерева (20 января 1857, Сорали /ныне Бехтерево, Елабужский район/ — 24 декабря 1927, Москва). В. М. Бехтерев — выдающийся русский медик — психиатр, невропатолог, физиолог, психолог. Академик. В 1907 г. в Санкт-Петербурге основал психоневрологический институт, ныне носящий его имя. Писал стихи.

Смерть раввина (из событий на западном театре войны)

На поле бывшей грозной битвы

Забытым раненый лежал,

Он про себя шептал молитвы

И часа смерти ожидал.

Обратно шел отряд разбитый,

Его спешил раввин догнать,

Признав в нем пастора, забытый

Просил дать крест поцеловать.

Тогда раввин засуетился

И, поспешив в соседний дом,

Вновь к раненому возвратился

С улыбкой бодрой и крестом.

"Забудь, сказал он, брат, про битву,

Крест поднося к его губам,

«Твори смиренную молитву

И внемли истины словам:

Пред вечным Богом тот ответит,

Кто побудил людей лить кровь,

Над пострадавшими же светит

Господня милость и любовь».

И потекли от слов раввина

Из глаз больного капли слез…

Раввин, чела христианина

Слегка коснувшись, произнес:

«Страдальцу за страну родную,

Мой Боже, к небу путь открой,

Всели Ты в грудь его больную

И примиренье, и покой».

Внезапно залп раздался новый,

Закончил жизнь христианин,

И пал, приняв венец терновый,

О нем молившейся раввин.

Алексей Николаевич Толстой

(29 декабря 1882 /10 января 1883/, Николаевск, Самарская губерния, Российская империя — 23 февраля 1945, Москва) — русский советский писатель, публицист и общественный деятель, граф. Автор социально-психологических, исторических и научно-фантастических произведений.

Анна Зисерман (очерк)

На подоконнике стояла герань. Анна вернулась к окну и опять села, облокотясь; между юбкой и черной кофточкой ее выдернулась рубашка; прямые волосы опустились, заслонили худощавое, бледное лицо.

— Не смотри в окно, ты меня раздражаешь, наконец! — проговорил из глубины комнаты дребезжащий голос.

Анна приподняла и опустила плечи, глядя сквозь герань на круглую площадь, где гниющий и недавний снег исчертили две полосы от проехавшей телеги. Падали редкие, мокрые мухи снега. Небо, площадь, уши были полны мощного, злого гула, похожего на гром: на севере, за холмами, немцы и русские третью неделю, день и ночь, стреляли друг в друга из пушек.

— Ну, что ты там видишь? Все одно и то же. Ах, как ты раздражаешь меня, — продолжал голос.

Вокруг площади были открыты двери узеньких лавок; в них стояли старый Вейсман, и Кац, и Цукер, и еще кто-то, — издали трудно разобрать; все они, конечно, знали друг — друга, и, глядя на небо, точно осевшее на низенькие домики, бормотали, наверное: «Бог мой, Бог мой, когда же этому конец?» — Если перестанут стрелять — я свалюсь и засну, — сказала Анна; она все же повернулась в глубину узкой комнаты. У стены стояла постель брата Михаила; он же сидел в кресле на колесиках; больные ноги были покрыты стеганым одеялом. Анна посмотрела на его лицо, бритое, желтое, с глубокими морщинами у рта, широкое во лбу. Волосы от постоянного лежания торчали клоками; наконец, она добралась и до его глаз. Он глядел на нее, не мигая, точно с ненавистью.

— Теперь не раздражаю? — спросила Анна.

Он быстро пошевелился.

— Я не хочу жить, как подпольная крыса. Единственно, чего я не хочу… Во мне тоже — Бог! Я — не крыса!

Он так рассердился, что плюнул, вытащил из-за спины платок и вытер одеяло. Анна проговорила кротко:

— И я сижу в этом подвале, и мне некуда деться. Но я же не плюю себе на колени. Кончится война, откроют границу — уедем.

— Никуда не уеду, так и знай! — закричал он; затем покусал губы. — Я должен выяснить, — имею ли право вообще быть? Или меня только переносят? Я не хочу, чтобы меня терпели, — он кивнул на особенно гулкий, долетевший грохот двойного выстрела, — это они выясняют каждый свое место на свете. А я опять не причем. В воздухе! Не существую…

— Милый братик, — сказала Анна. — Я бы с удовольствием пожертвовала своей жизнью, только бы тебе стало легче…

— А что ты еще пищишь! Заколотили пушками в эту дыру, сиди, гляди, как валится снег! Твои подвиги никому не нужны. Пожалуйста, повернись к окошку.

Анна вздохнула, опять облокотилась на подоконник, раздвинула листики герани; долгое время брат и сестра молчали. Громыхали и ухали пушки за холмами, от них дрожали стекла; над местечком пролетел, должно быть, воздушный корабль. Анна видела, как несколько жителей подняли головы. Вдруг из-за угла облупленной лавки выскочил всадник, за ним — другой. Они остановились посреди площади, оглядываясь, деряба карабины поперек седла; оба — в серых шинелях, с широкими перевязями через плечо, в черных с золотом касках. Анна быстро встала и вскрикнула: «Смотри, опять германцы!»

Окрестные холмы были так расположены, что местечко Духовку можно было легко и губительно обстрелять, если бы ее заняли войска той или другой стороны. Поэтому сюда заезжали только разъезды. Жителей они не трогали, но и не позволяли шататься по полям. Нельзя было подвезти ни мяса, ни хлеба. Зажиточные бежали отсюда еще в прошлом месяце, а те, кто остались, бродили, как мухи, по пустым лавкам.

Абрам Зисерман считался в местечке богачом. У него были мельница на холме и кожевенный завод, теперь сожженный. Зисерман был скуп; жил, ел и одевался, как все евреи, имел, говорят, в Берлинском банке деньги и только на детей своих Анну и Михаила не жалел ничего… «Я уже засох, как старый пень», — говорил про себя Абрам Зисерман. — «Если я имею каждое утро свой кусочек хлеба с маслом, мне больше ничего не надо, но мои дети должны вполне знать, что такое культура, — я так хочу».

Дети учились в Мюнхене. Когда началась война, пришлось оттуда бежать, и в середине сентября оба неожиданно появились в Духовке, измученные, потрясенные, едва живые. Зисерман пришел в ужас; ему казалось, что Анна и особенно Михаил будут оскорблены его убожеством и нищетой всех этих Кацов и Цукеров. Он забыл, что не так еще давно дети бегали босиком по грязной площади.

Когда начались бедствия войны, Михаил потребовал от отца денег и роздал соседям. Он обругал отца жидом за его протесты и раздавал деньги и хлеб не от жалости, не от любви, а от злости. Он ненавидел этих грязных евреев и мучился, глядя на их подобострастие. Когда сошлись близ Духовки войска двух армий, и Зисерман хотел бежать, Михаил запретил ему это. Зисерман покричал, выдрал себе немножко волос и согласился остаться на месте. Анна не вступалась ни во что; она не отходила от брата, слабого ногами, внимала его словам, во всем соглашалась, а он словно черпал силу в ее молчании и кротости.

Сейчас старый Зисерман стоял на пороге своей лавки, открытой исключительно от скуки, и почесывал бороду. Когда появились два улана на площади, он перестал чесать бороду, втянул голову, хотел осторожно войти в лавку и затвориться. Уланы же, кивнув ему, рысью подъехали; младший из них с нашивкой на рукаве, соскочил с лошади, отдал повод товарищу, и, тряхнув плечами, вошел в лавку. Зисерман принялся кланяться, показывать на жалкий товар свой, — граммофон, кучку гнилых яблоков, альбомы для открыток. Улан похлопал его по спине и заговорил по-немецки:

— Вы — мельник, Зисерман? Вы — умный человек, не правда ли? Вам не нужно объяснять, кто ваши друзья! У меня в карман — секретное предписание; можно хорошо заработать, мы платим русским золотом. Но помните… — при этом он встал, густо звеня шпорами, подошел в тяжелых сапогах своих вплотную, и Зисерман увидел крепкое, бритое лицо, усы, пахнущие сигарой, и рыжеватые глаза, ясные и совершенно уверенные.

— Я уже — нейтралитет, — сказал Зисерман, точно по высшему чутью прикидываясь юродивым. — Что я такое — бедный еврей, больше ничего.

Светлые брови великолепного улана стали опускаться, рот сжался.

— Перестать! — крикнул он. — Слушать, что я говорю!

Зисерман даже присел, закатив белые глаза; улан поднял палец и объяснил:

— Мне нужна ваша мельница и ваши услуги. Вы станете работать для императора, для германской армии. Это — честь для вас, черт возьми!

— Император мне делает честь? Но я даже торговать хорошо не умею; посмотрите на этот граммофон…

Улан быстро открыл рот, точно намереваясь слопать Зисерман, и крикнул:

— Довольно! Ведите меня на мельницу.

Анна сидела на скамеечке у ног брата, сжимая его руку; оба они слушали, повернувшись к дверце в лавку.

— Я тебе говорю, кривляньем и шутовством не поможешь, — прошептал Михаил. — Отец должен прямо отказаться.

— Я пойду, сама, поговорю! — ответила Анна. — Я скажу ему, кто мы. Он, наверное, плохо думает о нас. Пусти руку!

Дверь отворилась, пятясь и кланяясь в сторону лавки, задом вошел Зисерман; пока он повертывался и притворял дверь, на его лице оставалась идиотская улыбка. Затем он схватился за голову и закачался со стоном.

— Дайте мне шарф, дети, — сказал он.

Михаил приподнялся и зашипел:

— Ты сошел с ума! Ты не смеешь ходить на мельницу! Подкати меня к двери, я ему крикну, я ему плюну в глаза! Понимаешь, мы не крысы, мы такие же, как и все.

Махая руками, оглядываясь на дверь, Зисерман стал объяснять, что он только проведет офицера на мельницу, что не сделать этого не может, потому что тот уже вертел у него перед бородой револьвером. А, проведя, можно улучить время, по оврагу пробраться до наших передовых охранений, сказать, что на мельнице — германский наблюдатель. Улан объяснил, что Зисерману нужно сидеть на вышке и глядеть в бинокль, куда падают немецкие снаряды; когда попадут в батарею или в окоп, нужно сейчас же крутить мельничные крылья. Мельницей этой не пользовались до сих пор потому, что русские линии были слишком далеко. Вчера же они значительно придвинулись.

Он не успел окончить, — в дверь крепко постучали. Зисерман выскочил; через минуту Анна увидела, как он прошел мимо окна, скользя по снегу, впереди конных улан. Разведя руки, прищелкивая пальцами, он приседал на ходу, точно утка; длинный лапсердак ударял его по толстым штанам, из-под них были выпущены белые подштанники. Отец и уланы скрылись за углом. Анна заплакала:

— Он так смешно ходит, — сказала она, — я не могу.

Брат закрыл глаза и ушел в кресло; помолчав, он спросил:

— Ты не беспокоишься за отца?

— Мне жалко его. А что?

— Так. Я в нем совершенно уверен.

Сморкаясь и вытирая платком глаза и рот, Анна сказала:

— Михаил, ты все-таки жестокий. Ты рад всему этому. Было бы лучше, если бы кто-нибудь другой пошел, а не отец.

— Нет, именно он. Если даже что с ним и случится, — будет лучше, чем жить, как сейчас. Унизительно, когда твоя жизнь не нужна никому.

В комнате стало совсем темно. Пушки затихали, и даже слышны стали одинокие, редкие голоса проходящих через площадь евреев. Анна отодвинула от стены стол, покрыла его скатертью, поставила тарелки и принесла из кухни скудную еду. Отец не возвращался. По молчаливому согласию, не говорили о нем. Ужин ели, не зажигая огня; Михаил громко жевал, — Анна рада была слушать это чавканье, — оно делала брата земным, простым, жалким, наполняло комнату уютом, заставляло забыть недавний грохот, будто все было, как в детстве, когда за столом у Зисермана обедали рабочие. Но все же при каждом шорохе, шлепанье шагов за окном Анна быстро вставала, распахивала дверь, шептала в темноту: «Отец, ты вернулся?». В ней все напрягалось, она соображала, что ему добежать от мельницы до окопов и вернуться нужно не более двух часов. Но прошло уже три часа и четыре, — кукушка в лавке прокуковала полночь.

— С фатером дело не ладно, — проговорил Михаил очень тихо.

Анна вскочила, нашла в темноте его плечи, наклонилась к лицу, чтобы увидеть глаза. Он их закрыл.

— Может быть, его задержали?

— Может быть.

— Послушай, Михаил, мне все представляется, как он приседает, — ему страшно.

— Молчи, — ответил Михаил. — Подождем до рассвета.

Кукушка куковала полчаса и следующий час, и каждый раз Анна раскачивалась: такая на нее находила тоска; казалось, тоска ее — дикая, собачья; хотелось выйти в поле, сесть у столба на перекрестке дорог, сунут голову в колени, — пусть мочит дождь, рвет волосы ветер; там, на дороге, во что-нибудь и разрешится этот мрак.

Михаил попросил зажечь огарок, устроил на коленях отцовскую Библию, принялся ее перелистывать, про себя, затем прочел вслух места из книги Царств. Анна плохо понимала, едва слушала; когда же он потребовал внимания, она крикнула со злобой:

— Чего читать, когда ты все равно не веришь!

Она легла на постель, закрылась с головой, стала вспоминать что-нибудь жалобное, чтобы заплакать, но глаза ее оставались сухи.

На рассвете выстрелила первая пушка за холмами; далеко и гулко донесся ее грохот. Анна соскочила с постели, еще в забытье стала поправлять волосы, накинула изящную, шитую еще в Мюнхене шубку.

— Пожалуйста, пододвинь мне костыли поближе, на случай, — с трудом, но все же твердо проговорил Михаил, — ступай!

Она выбежала на улицу.

Профили домов едва были видны, все по прежнему падал снег; под ногами похрустывали корочки льда. Покуда Анна взобралась на пригорок, стало светлее; на снежном холме чернел конус и крылья мельницы.

С надрывающим шорохом, иногда со свистом далеко где-то уже понеслись снаряды. Внезапно крылья мельницы завертелись и стали.

— Отец? — легонько вскрикнула Анна; оглянулась вниз, на черепичные крыши местечка. — Ах, только бы не узнал Михаил, — и побежала в гору к мельнице.

Зисерман сидел с подогнутыми под себя ногами, прямо на снегу, прислонясь спиной к закрытой половине широкой мельничной двери; штаны на коленках изодраны; раскинутые руки сжимали по комку снега; на открытой седой груди три полосы, точно проведенных ногтями… Все медленнее подходя, Анна поглядела в лицо ему. Широкая полуседая борода перехвачена у подбородка, раскрытые глаза мутны и такие светлые, каких она никогда не видала.

— Отец, ты зачем так, послушай, — едва выговорила Анна, и еще заметила сбоку, на грязной его, морщинистой шее, узел бечевочки.

— Так он же мертвый, — всплеснув руками, прошептала она.

Изнутри мельницы послышался повелительный голос: «Пускай в ход!». Весь остов мельницы вздрогнул, и, скрипя и треща, повернулись крылья. Анна схватилась за шею и побежала вниз.

Она сбежала до скрещения изъезженных дорог; туфелька на высоком каблуке подвернулась на льду, и Анна шибко упала на колени и руки.

— Как больно! — закричала она и, поджав ноги, перегнувшись лицом до колен, вдруг заплакала, вскрикивая:

— Старого задушили!

Ей не хотелось ни вставать, ни бежать к брату. Слезами и криками словно выходила обессиливавшая ее тоска. Анна стала слышать свой голос, — скорбный, дикий; так кричать простые женщины на похоронах.

— Отомщу, — проговорила она, и сейчас же высохли ее глаза. Она встала, облизнула губы, сообразила, что если бежать до русских окопов, германцы могут в это время уйти: она же не знает, как долго им надо сидеть на мельнице. Нужно вернуться и запереть дверь на засов. Все, что она сделает, одобрит Михаил; ей не нужно советоваться. На мгновение она отчетливо увидела лицо брата, кивнула невидимому этому гневному лицу и повернула к мельнице.

Крылья вертелись, и за треском вала и шумом шестерней не было слышно, как Анна закрывала широкие ворота. Ей пришлось принять с земли откинутую руку Зисермана; рука была мерзлая, Анна с трудом придвинула ее к туловищу и застонала от боли, когда что-то хрустнуло у отца; затем она подняла дубовый засов и вложила его в скобы.

— Теперь бежать, только бы не заметили, — подумала она и на минуту прилегла к отцу, прижалась щекой к его бороде, зажмурясь, чтобы не видеть темного искаженного лица и, главное — веревочки. А когда поднялась, гнев подкатился уже к горлу. Она поняла, что мало убить, -нужно проклясть. Она поднялась и закричала:

— Я проклинаю, убийцы! Будьте прокляты!

Наверху из низкого мельничного окошка высунулась голова, усатая, веселая, красная. Разинув рот, она закричала что-то и засмеялась. Затем сбоку ее появилась рука и стала подманивать Анну пальцем.

Анна вся затряслась; голос ее сорвался, она повернулась и побежала к оврагу; на самом обрыве услыхала выстрелы за спиной; точно кто-то пальцем с острым ноготком ткнул ее в спину, и днище оврага, глиняное и снеговое, кинулось ей навстречу.

Анна очнулась на снегу; ей было так слабо и зябко, что хотелось хныкать; она потерлась лицом о шершавый снег, чтобы освободиться от липкого пота, и тогда только подумала, что случилось.

Она попробовала ползти; понемногу силы вернулись. Тогда она встала и пошла, пошатываясь, вдоль оврага. Мельница была позади, недалеко, но невидима за кручей. Оттуда стреляли, затем послышались тяжелые удары, должно быть, ломились в дверь. Анна побежала. Красные овалы заливали ей глаза. Овалы эти были красные, точно огненные: она не могла понять, что это значить, чувствовала головокружение и опять принималась бежать. Ее гнала одна мысль: не упасть, успеть добежать. Внезапно два всплывших перед глазами овала увеличились, соединились, разлились, зыбкие, как огонь.

— Боже мой, пламя, свет, какая радость! — прошептала она, и сейчас же, точно руки приподняли ее, понесли в этом огне; от него можно было задохнуться, такая настала радость и бессилие, и покорность.

Глядя из окопов в бинокль, унтер-офицер Хренов увидел бабу; по одежде — точно барыня, а бежала простоволосая, ковыляла по снегу. Вдруг она остановилась, взмахнула руками, подняла голову, вытянулась.

— Видишь ты, лететь собралась, — сказал Хренов и доложил. — Ваше благородие, в овраге — баба. — Когда же опять посмотрел, она уже лежала ничком на снегу. Отрядили двух рядовых. Они нашли Анну еще живой. Положили на шинель и понесли в окопы. Раненая в спину, она лежала, закрыв глаза, не шевелясь.

— Ах, сволочи, какую девку зашибли! — сказал Хренов.

— Народ, — кричали солдаты по роте, — у кого чай горячий? Давай сюда.

Прибежал бородатый солдат с чайником: увидел Анну, шмыгнул носом, Подошел офицер; ему было неловко, он хмурился, затем присел и стал гладить девушку по голове, ворча: «Ну-ну, барышня, что это вы так»… Лицо у нее было бледное и детское точно во сне ее погладили и успокоили. выделялись темные ресницы и высокие брови.

— Жидовочка! Царствие ей небесное! — сказал вдруг бородатый солдат, локтем отодвинув офицера, и прикрыл Анну шинелью.

Хренов, принявшийся опять смотреть в бинокль, весело крикнул: -Ваше благородие, на мельнице-то — германцы; это не иначе они барышню порешили. А что, по телефону сказать на нашу батарею?

Через четверть часа с холмов по мельнице ударил первый снаряд.

Граф Ив. Толстой

Иван Иванович Толстой (1858—1916) — государственный деятель (министр народного просвещения Российской империи в 1905—1906, городской голова Петербурга-Петрограда в 1912—1916), нумизмат и археолог.

По поводу правового положения евреев

«Во всем как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Ев. от Матф. гл. 8, ст. 12), вот божественный закон, обязательный к исполнению для каждого, считающего себя, а тем более сознающего себя христианином, а также для всего христианского общества. Но согласился ли бы кто-либо из российских граждан-христиан, чтобы с ним поступали так, как поступали в России с евреями? согласился ли бы он, чтобы ему запретили выезжать за известную черту оседлости? мешали бы его детям всеми средствами поступить в школу, получить образование? закрыли бы доступ на государственную службу, затруднили бы до крайних пределов участие в общественной? старались бы на каждом шагу с детского возраста и до самой смерти унизить пред лицом всех сограждан других вероисповеданий или другого происхождения?

Вы презираете их, ненавидите их, обвиняете во всем, в чем угодно заподозрить их первому попавшемуся маньяку или лгуну, и требуете, чтобы они любили вас, уважали вас, помогали, когда вам это нужно. Вы кому-то или чему-то служите, господа ненавистники евреев, только не Богу, не добру. Вы вредите в вашем ослеплении прежде всего самим себе и нашему отечеству, дорогой и многострадальной России, которую любят и не могут не любить, не менее вас, ваши сограждане-евреи: они знают, что Россия никого не ненавидит из своих верных и любящих сынов, а делают это только некоторые люди, которым по их природе или вследствие дурного воспитания нужно кого-нибудь или что-нибудь ненавидеть. По делам их познаете их, этих волков в овечьей шкуре.

Боритесь со злом, с дурными людьми, но поддерживайте добро и хороших людей, творите сами всем добро и не судите человека по его случайному происхождению, потому что он от еврейских или христианских родителей, что он исповедует ту или иную веру. Помните, что все люди родятся одинаково нагими и что все должны умереть, и поэтому не кичитесь друг перед другом происхождением, а твердо помните, что все равны перед Богом, перед Истиною и должны быть равны перед справедливым Законом.

Неравноправность не совершивших никакого преступления граждан одного государства теоретически недопустима, а на практике всегда давала, дает и будет давать злые плоды, последствия, пагубные для государства и для общества, так как самое существование такой несправедливости развращает его, может повести к гибели… Это настолько верно, что никакие соображения о пользе или выгоде для отдельных лиц или категорий граждан, вытекающие из бесправия одних по отношению к другим, не могут оправдать существования умаления человеческих прав кого бы то ни было, особенно за то, что он родился от тех или иных родителей, в той или другой среде. Это азбука справедливости, и не признающие ее пусть знают, что они понятия не имеют о самой справедливости.

Ни евреи не лучше нас, ни мы не лучше их, а все мы люди и, как таковые, должны быть равны перед бесстрастным и нелицеприятным законом, определяющим наши, одинаковые для всех, права и обязанности в государстве и обществе. А добрые и злые, хорошие и дурные, повторяю, есть везде. Не больше и не меньше среди нас, чем среди них. Поэтому будемте стремиться к осуществлению справедливости на земле и верить в конечное торжество правды, а остальное приложится: без такой веры жить тяжело…

Татьяна Львовна Щепкина-Куперник

(1874—1952) — русская и советская писательница, драматург, поэтесса и переводчица.

Еврейке

Эти мысли горят… Они жгут, как огнем,

И в душе у меня пробудили

Затаенный на дне — я забыла о нем! -

Скорбный плач неутешной Рахили.

— В каждой женской еврейской душе и в глазах

Есть отличье одно вековое:

И в душе той — дрожит о возлюбленных страх,

И в глазах тех — страданье живое.

Пусть Еврейка прекрасна, как утро весны,

И горда, как лилея Сарона:

Посмотри ей в глаза, в звездный мрак глубины -

Там вся мука безмолвного стона.

У красавицы юной, у нищей с клюкой, -

Тот же ужас глаза сохранили:

Отразился в них странной, нездешней тоской

Скорбный взгляд неутешной Рахили.

Истерзали их душу жестокой игрой

Злые ужасы долгих столетий:

Первый ужас — бесправье; и голод -второй;

И убийц издевательства -третий!

Кровь невинных детей, стон поруганных дев

Затаило немое рыданье…

И мне хочется плакать, и, руки воздев,

Упрекать небеса за молчанье!…

— О, начнись же, начнись же, обещанный день,

Солнце радости — золотом брызни!…

Прогони эту вечную черную тень,

И несчастный народ поскорее одень

Светом новой свободы и жизни!

А. Федоров

ИЗ ПРОРОКА ИСАЙИ

I

Поднимите знамя на холмах могильных,

Голоса возвысьте, дайте знак рукой,

Чтобы шли в ворота властелинов в бой.

Я призвал к отмщению всех живых и сильных,

Да гремит им гнев Мой пламенной трубой.

Шум на горах от мятежных раскатов,

Шум возмущенных народов: Господь

Войско ведет на своих супостатов.

Идут они от кровавых закатов.

Землю во прах измолоть.

Рыдайте, рыдайте, рыдайте!

Он близок день Господа сил.

Рыдайте, рыдайте, рыдайте

Пред бурею мстительных крыл.

И чуя последние муки

И гневные тучи чела,

У всех опускаются руки,

И ужас разит, как стрела.

Рыдайте, рыдайте, рыдайте!

Их судорги корчат и рвут.

Рыдайте, рыдайте, рыдайте -

Свершается праведный суд.

У них, как рождающих в страхе,

Мутится растерянный взор.

Друг к другу все жмутся во прахе

И ищут друг в друге опор.

Что станется с властной гордыней!

На что обрекает их грех!

Земля обернется пустыней,

И гнев Его рухнет на всех.

Небес беспредельных светила

Тускнеют, как очи без сна,

И солнце восходит уныло,

И меркнет без блеска луна.

Я мир накажу за пороки

И власти предел положу

За то, что вы были жестоки,

Надменных владык низложу.

Я правды хочу, чтобы плата

На светлых мужей возросла,

Чтоб выше офирского злата

Ценились святые дела.

И в день громоносного гнева

Я небо десницей встряхну,

И землю разверзну, как чрево,

И в гневе ее поверну.

Тогда с пробужденною жаждой,

Как лань, как во стадо овца,

Вернется к земле своей каждый,

Туда, где родные сердца.

А кто попадется, тем горе:

Все жертвой падут от меча,

И будут их жены в позоре

И дети — в руках палача.

Как дикое море на суше,

Как гневный слепой ураган,

На них за нечестье обрушу

Не падких на злато мидян.

И гордость корыстных халдеев,

И царств красоту — Вавилон

Низвергну я в руки злодеев

С добычей младенцев и жен.

И вот, как Содом и Гоморра,

Падет нечестивых оплот,

И станет он кучею сора,

И злака на нем не взойдет.

Пастух аравитянин в поле

Шатра не раскинет на нем.

Лишь хищные звери на воле

Выть будут и ночью, и днем,

Да рыскать гиены в обломках,

Где знойно метался разврат,

Да филины плакать в потемках

Над жизнью погибшей, как сад.

II

Пустыня и Земля сухая

Воспрянут, пробудясь от сна,

И возликует вся страна,

Нарциссом пышно расцветая.

Жизнь потечет, как Иордан,

И будет в мире крепнуть сила,

И славный превзойдет Ливан

Красу Сарона и Кармила.

И узрят верные Творца

Величье Бога на Престоле.

Так укрепите же сердца!

Так не дрожите же в неволе!

Так ободритеж робкий дух!

Ваш Бог несет уже отомщенье.

Ушам оглохшим даст Он слух,

Очам ослепшим даст Он зренье.

Хромой воспрянет, как олень,

Немой восславит, как пророки,

Зане пробьются в этот день

В пустынях и степях потоки.

И обратится призрак вод

В живое озеро, и скалы

Дадут обильный цвет и плод

Там, где лишь прятались шакалы,

И путь откроется святой,

И все вокруг да будет свято,

Не запятнается пятой,

Пятой нечистой супостата.

Путь станет избранным открыт,

На нем дитя не заблудится,

И лев тропы не проторит,

И не обидит хищник — птица.

Лишь возрожденные придут,

Восславят Господа — Сиона,

И радость выступит из лона,

И засияет мирный труд.

19 Июня 1915 года.

Сергей Яковлевич Елпатьевский

(3 ноября 1854 — 9 января 1933) — народоволец, писатель, врач.

«ВЫСЕЛЕНЦЫ»

I

В Таврическую губернию привезли евреев… «Выселенцев», как, по видимому, официально называют их, «бездомных» евреев, как пишут о них местные газеты. Привезли сначала З000 ковенских евреев, потом повезли курляндских евреев, и в Таврической губернии теперь расселено около 7000 евреев. Ждут еще новых партий неизвестно откуда…

Они долго скитались, пока попали на место. По видимому, те, которые выселяли, мало думали о том, куда выселить, и заботились только о том, чтобы «выселить», а те, которым пришлось «расселять», не были заблаговременно предупреждены и не знали, что им делать с массой новых пришлых людей…

Те, первые, три тысячи ковенских евреев пожили сначала в Мелитополе, потом пять дней провели в Симферополе и потом уже были расселены по уездным городам, по местечкам северного Крыма.

Рассказывают, что одна из прибывших партий была назначена в Екатеринослав, но там ее не приняли и сказали: «Вези дальше!» Местные газеты передают, что другая партии из Павлограда была привезена в Джанкой, а потом, «по инструкциям из министерства внутренних дел, прибывшие сюда бездомные отправляются на днях в Воронеж»… И повезли…

Привезли старых людей, женщин и мужчин под семьдесят и за семьдесят лет, малых детей, женщин, девушек и матерей, обнищалых, измученных. Привезли с острыми болезнями, привезли много беременных женщин, больных, заболевших при выселении и в пути. При долгом скитании растеряли друг друга, — старухи своих стариков, матери — детей, — и всех спрашивали, не знают ли, не видали ли…

Почему-то мало писалось в газетах об евреях, высланных из района военных действий, и пока мало слышно об общественной и государственной помощи этим, несомненно, «пострадавшим от войны», и пострадавшим в большей мере, чем вольные беженцы. Было короткое сообщение о помощи, оказанной Пироговским Обществом евреям-выселенцам в Полтавскую губернию, писалось о маленькой сумме, ассигнованной на это дело городским союзом, тоже о скудной ассигновке из министерства, — вот и все, что приходилось встречать мне в газетах.

Вся тяжесть заботы о пришлых людях легла на местные еврейские общины. Великая, непосильная тяжесть, так как во всей Таврической губернии только 20 тысяч еврейских семейств, которым и пришлось устраивать и содержать семь тысяч бездомных людей, в огромном большинстве ремесленников и мелких торговцев, не успевших ликвидировать своих дел на местах, не имевших возможности взять с собой ценное из имущества, так как им не позволили взять ничего, кроме постельных принадлежностей.

Приходилось наспех разыскивать помещения, устраивать перевозку, питание, медицинскую помощь. Пробовали и пробуют найти занятия, работу. Поднимался вопрос об использовании этой массы выселенных евреев для земледельческих работ, нужда в которых теперь в Крыму огромная, но старики, старухи и дети не годятся, — не могут, — а работоспособные женщины не привыкли к земледельческим работам, и шел праздный разговор о том, чтобы предварительно их «выучить».

С другой стороны, все наиболее оживленные крымские города, где легче всего могли бы найти работу выселенцы евреи, — Симферополь и Севастополь, Ялта, Евпатория и Феодосия, — исключены из мест поселения новых пришлых людей, и предоставлены им для жительства сравнительно тесные и глухие городки и местечки, Мелитополь, Бердянск, Геническ, Орехов, Ногайск, Армянск, Б. Токмак, где и местные евреи не преизбыточно находят себе работу. Был даже проект направить часть этих пришлых людей в уездный город Перекоп, — где с отливом административной и всякой иной жизни в Джанкой остались только тюрьма да несколько заколоченных хат, и где живет только одна единственная еврейская семья, — который в настоящее время — нечто вроде легендарного городка Якутской области Зашиверска, где стоял, а может быть, стоит и сейчас только столб для обозначения места долженствовавшего быть там города…

Содержание 7000 человек обходится местным еврейским общинам, не считая расходов на перевозку и помещение, около 50 тысяч рублей в месяц. Обращались местные общины к петроградскому комитету, но он принял на себя только 15 тысяч ежемесячного расхода, и, следовательно, 35 тысяч придется расходовать местным евреям. Тяжесть эта непосильная, жизнь вздорожала, и для евреев, еврейской бедноты много и в Крыму, есть обязательные расходы на всякие культурные начинания, и, наконец, местное еврейство всегда принимало и принимает энергичное участие во всяких сборах на общегородские нужды.

Представители еврейской общины города Симферополя обратились к таврическому губернатору с ходатайством. Просили «отпускать из сумм продовольственных капиталов, имеющихся в распоряжении губернатора, необходимое ежемесячное пособие (на дело призрения высланных евреев) в размере, соответствующем действительной потребности и нужде», отменить распоряжение о поселении высланных евреев в городе Перекопе, разъяснить местным властям, чтобы они выдали высланным евреям отобранные у них виды на жительство, чтобы не отправляли отдельных партий этапным порядком и проч.

Мне неизвестно, удовлетворены ли ходатайства еврейских общин. А ходят слухи, что еще прибудет тысяча евреев, что прислали уже в Алешки, в Каховку. Как справятся местные евреи с легшим на их плечи бременем, — неизвестно. И не слышно, чтобы кто-нибудь собирался придти с широкой помощью этим «пострадавшим от войны» несчастным русским гражданам.

Война многих обездолила, многих сделала «бездомными» и заставила покинуть родные места и искать крова и пропитания в дальних местах, у чужих людей, но не будет преувеличением сказать, что наиболее горькая чаша выпала на долю этих высланных евреев. Так называемые «беженцы» были все-таки вольные беглецы, они брали с собой, если не что хотели, то что успевали, что могли взять, они могли уезжать, куда решили, искать себе работу, где есть работа. Огромное сочувствие, широкую помощь встречали те беглецы и со стороны власти, и общества, и общественных организаций. Устраивались специальные «дни» для сбора пожертвований, выдавались значительные суммы, шли навстречу их горю, их нужде города и чужие люди, к которым приходили они.

Выселение евреев прошло как-то молчком, под сурдинкой, и не привлекло к себе столько внимания, и не вызвало столько и таких чувств со стороны широких кругов, сколько и каких можно было бы ожидать от широко отзывчивого русского общества. Я не хочу здесь разбирать, чем это объясняется, — сыграли ли здесь роль усталость от жестоких впечатлений войны, сыграл ли роль злой, преступный навет, имели ли главное значение бурные условия, — но даже и те широкие общественные круги, которые так недавно с таким негодованием и протестом откликнулись на другой в той же мере злой и преступный навет, которые не верили и не верят в нелепое обвинение целого народа в предательстве, не отозвались на факт высылки и расселения евреев в той мере, в какой можно и должно было бы ожидать.

Расселение по Таврической губернии высланных евреев тяжело отозвалось не только на пришлых людях и местных евреях, но и на всем населении тех тесных городков и местечек, по которым расселена была эта масса невольных беглецов. В Мелитополь с населением в 24 тысячи было прислано 2 тысячи евреев, в глухой Орехов с 8-ю тыс. жителей — 700 евреев, — население внезапно выросло на 10 %. Вздорожали квартиры, комнаты и углы (в Мелитополе придется строить бараки, так как помещений нет), вздорожали хлеб, молоко, мясо, — все продукты, запасы которых были рассчитаны только на местных людей. И в маленьких городках клиентура ремесленников вся на учете, и новые, пришлые люди могут находить работу, только на глазах у всех отнимая клиентов, перебивая заказы. Жизнь стала теснее и труднее.

II

Когда наблюдаешь эти толпы стариков и старух, детей и беременных женщин, нередко больных людей, высылаемых только потому, что они -евреи, перебрасываемых из конца в конец России, — из Павлограда в Мелитополь, из Мелитополя в Воронежскую губернию, — невольно задаешь себе вопрос:

— Зачем? Почему? За что?

И еще является вопрос: кому это нужно? По видимому, никому не нужно, и никто не находить ни справедливым, ни нужным это массовое выселение.

…"При обсуждении вопроса о выселении евреев министр внутренних дел указал, что мера эта не оправдывается действительным поведением еврейского населения, которое в общем лояльно и не может нести ответственности за действия отдельных лиц, каковые к прискорбию могут найтись среди всех национальностей"[7].

«Было высказано, что огульное обвинение евреев в предательстве не имеет под собой никакого основания»… -говорится в том же сообщении. И далее: «По этим соображениям совет министров громадным большинством против одного голоса постановил ходатайствовать об отмене выселения евреев».

Ходатайствовал ли совет министров и чем увенчалось его ходатайство, — мне неизвестно. Приходилось встречать в газетах о разрешении высланным евреям возвратиться в ту или иную местность, -между прочим совсем недавно в газетах было известие о разрешении евреям, высланным из Галиции, вернуться в Галицию, но общего распоряжения о прекращении высылки евреев я не встречал. А сообщение «Южных Ведомостей» от 16-го мая было перепечаткой из столичных газет, и нужно думать, что упоминаемое заседание совета министров происходило ранее, быть может, около того времени, когда начали прибывать первые партии ковенских евреев (11-го -12-го мая). А потом следовали курляндские евреи…

Массовое выселение евреев вызвало большое недоумение среди крымских жителей. Даже люди, не преизбыточно чувствительные к вопросам правды и справедливости, не особо болеющие сердцем за страдания других людей, ставят себе недоуменные вопросы и не находят на них ответов. Пусть совет министров ошибается, — говорят они, -и пребывание евреев в Ковенской и Курляндской губернии представляет государственную опасность, но вот в той же Курляндской губ. проживают немцы, нужно думать, не в меньшем количестве, чем евреи. В газетах было немало сообщений о приятной, дружественной встрече курляндскими немцами германских войск, были случаи наложения кар на отдельных лиц, слишком проявлявших эти чувства и оказывавших услуги германским войскам, — и тем не менее о массовых выселениях немецкого населения Курляндской губернии не слышно, по крайней мере в Крым ни одного вагона с курляндскими немцами не прибыло.

Мне как-то не приходилось встречать свирепых людей, которые бы требовали выселения всего немецкого народа за преступления отдельных лиц, но, — продолжают рассуждать рассудительные люди, — если евреи оказались более немцами, чем сами немцы, если курляндские немцы показали себя вполне лояльными, совершенно корректными русскими гражданами, то почему же ликвидируется землевладение крымских немцев, больше ста лет живущих в Крыму, не проявлявших до сего времени нелояльности по отношению к России, проживающих притом за тысячи верст от немецкой границы и лишенных возможности сигнализировать германским немцам и сообщать из Крыма сведения о расположении и передвижения русских войск в Ковенской и Курляндской губерниях?

И опять поднимается вопрос: кому это нужно?

И люди подходят к вопросу с другой стороны. Сколько выслано было евреев, — десятки или сотни тысяч, — никому неизвестно, но, наблюдая это перебрасывание во всяком случае больших масс, люди спрашивают себя, сколько же понадобилось вагонов для перевозки ковенских, курляндских и иных евреев?

И, высчитывая, — мне называли огромную цифру, — люди соображают, сколько можно было бы провезти в этих вагонах угля и сахара, и керосина, и всего другого, в чем есть острая нужда, и увезти хлеба и фруктов, — всего, что нужно вывезти, и насколько не теснее и не труднее, а легче и просторнее была бы жизнь в Мелитополе и Б. Токмаке, и в Пензе, и в Воронеже…

А люди, не теряющие веселого расположения духа ни при каких обстоятельствах, говорят, что так решается еврейский вопрос, — уничтожается черта оседлости.

— Вот уже теперь Воронежская и Пензенская губернии отперты для евреев… Понемножку и всю Россию откроют…

Владимир Галактионович Короленко

(15 /27/ июля 1853, Житомир — 25 декабря 1921, Полтава)- русский писатель, журналист, публицист, общественный деятель, заслуживший признание своей правозащитной деятельностью как в годы царского режима, так в период гражданской войны и советской власти. За свои критические взгляды Короленко подвергался репрессиям со стороны царского правительства.

МНЕНИЕ МИСТЕРА ДЖАКСОНА О ЕВРЕЙСКОМ ВОПРОСЕ [8]

Одно, если не из самых глубоких, то, во всяком случае, из самых выразительных суждений по еврейскому вопросу, мне довелось слышать на Атлантическом океане от случайного спутника по путешествию. И хотя это было давно, и человек, его произнесший, был ничем не замечателен, тем не менее, это суждение встает в моей памяти по разным поводам, которые теперь так часты.

Это было именно в 1904 году. Мы с одним соотечественником, тоже человеком пишущим, плыли на пароходе англо-американской компании «Cunard».

Наша каюта была маленькая и тесная. Освещалась она матовым светом из иллюминатора, помещавшегося в потолке, служившем палубой. В ней было три койки и умывальник. Две койки занимали мы с товарищем, на третьей помещался господин, о котором мы прочитали в корабельном списке: «м-р Генри Джаксон, из Иллинойса».

В первые дни мы только это о нем и знали. Подымался он очень рано, ложился поздно, весь день проводил вне кабины. Обыкновенно мы просыпались оттого, что к глухому и мерному плеску океана за бортом корабля присоединялся более близкий плеск умывальника. При тусклом свете иллюминатора, мне с моей верхней койки была видна высокая фигура, в длинной, как саван, ночной рубахе, с небольшой лысинкой на макушке. Из деликатности он не зажигал электричества, справлял туалет в полутьме очень тихо и только не мог отказать себе в удовольствии несколько фыркать, когда полоскался в струе холодной воды из умывальника. Затем он опять нырял на свою койку и возился там некоторое время тихо и осторожно; потом — легкий скрип двери, и длинная фигура выскальзывала из кабины.

Мы очень интересовались личностью соседа-незнакомца; это был первый американец, с которым нас так близко сводила судьба. Мы не могли даже разглядеть его лица и днем напрасно старались угадать его в международной толпе джентльменов, сновавших по палубе нашей «Урании», полулежавших в лонгшезах, садившихся за столы во время ленчей, обедов и ужинов, утопавших в дыму сигар в smoking-room. Эта неуловимость делала личность спутника загадочной и интересной, и мы выбирали в звание «нашего» американца то того, то другого из американских джентльменов среднего возраста. При этом, конечно, мы намечали кандидатами наиболее интересный и наиболее типичные фигуры.

«Урания» давно была в океане, когда однажды мой товарищ сказал мне наконец:

— Я узнал, который американец -«наш»… Вот он идет сюда, смотрите.

Вдоль борта приближался долговязый господин с маленькой толстой дамой. Я испытал невольное разочарование и он, и она были как раз самые неинтересные из всех пассажиров первого класса на «Урании». На пароходе ехала какая-то полуевропейская, полуэкзотическая труппа для гастролей в Америке. В центре ее были две очень красивые креолки, успевшие уже составить громкое имя в Европе. Около них группировалось несколько звездочек меньшего блеска, и все созвездие привлекало респектабельное внимание кавалеров разных наций. Вскоре наметилось несколько пар, совершавших вращение по палубе «Урании» вместе… В том числе был и долговязый господин с коротенькой очень вульгарной дамой, имевшей вид камеристки или дуэньи. Когда они проходили мимо других пар, — порой можно было заметить слегка иронические взгляды и тонкие улыбки. Но «наш американец» имел вид очень самодовольный, даже отчасти победительный.

Мой товарищ, хорошо владевший английским языком, вскоре завязал несколько знакомств. Особенно часто я видел его беседующим с «нашим американцем» в те часы, когда последний бывал свободен от своих кавалерских обязанностей. Вскоре мы ознакомились с главнейшими чертами его жизни.

Оказалось, что в молодости он перебрал много профессий, пока на одной ему повезло. Он стал состоятельным рантье, отлично пристроил двух сыновей, овдовел, и решил использовать в свое удовольствие остальную часть жизни, начавшейся среди тяжелого труда и многих превратностей. Свое время он проводил в путешествиях от одного сына к другому, отдыхая у себя в отлично устроенном доме в Чикаго… «Во время путешествий часто попадаются интереснейшие встречи и приключения… Не правда ли?»… И он кидал лукаво-победительный взгляд в сторону своей артистической дамы.

Узнав, что мы русские писатели, он сразу решил, что мы едем в качестве корреспондентов на выставку.

— О, да! В мои трудные дни я ел хлеб и из этой печи, — сказал он с довольным видом. — Есть много занятий более респектабельных и доходных… Но человек пробует все. Я могу дать вам хороший совет. На первом поезде, который повезет вас вглубь страны, вы увидите молодого парня, который предложит вам купить иллюстрированный гид. Не жалейте полдоллара и покупайте такие гиды почаще. В них вы найдете прекрасный описания достопримечательных местностей, составленные настоящими мастерами. Вы можете черпать оттуда щедрой рукой. Даже мы, американцы, не можем знать всех наших гидов, а в России… Ха-ха! Еще не доехав до Чикаго, вы уже сделаете тысячи строк… Ваши читатели будут довольны, редактор тоже, а вы легко заработаете ваш гонорар… Что?… Не правда ли?…

— Мы очень признательна вам, сэр, — с иронической вежливостью ответил мой товарищ и прибавил по-русски: — свинья в ермолке… Он уверен, что облагодетельствовал нас своим советом.

У моего товарища была сильная юмористическая складка, и он каждый день передавал мне какой-нибудь новый эпизод, характерное суждение или рассказ из прошлого «нашего американца». Порой он вынимал записную книжку и делал вид, что почтительно заносить в нее особенно удачные пассажи из этих поучительных бесед. И при этом говорил мне по-русски:

— Он глубоко уверен, что Америка — лучшая страна в мире, Иллинойс — лучший штат в Америке, его квартал — лучший квартал в городе, а его дом — лучший дом этого квартала… Теперь он уверяет, что Чикаго давно уже перерос Нью-Йорк и является первым городом в мире. Постойте… вот идет еще один. Этот из Нью-Йорка…

Он остановил шедшего мимо джентльмена и стал знакомить американцев.

— Мистер Джаксон из Иллинойса, мистер Карсон из Нью-Йорка… — Затем наивным тоном недоумевающего человека он спросил:

— Вы говорили мне, что Нью-Йорк — первый город в мире. А вот мистер Джаксон утверждает, что Чикаго в последние десять лет по количеству населения далеко оставил за собой Нью-Йорк. По его словам, в Чикаго столько-то миллионов жителей.

Мой товарищ слегка откинулся на спинку своего кресла и с видимым любопытством посмотрел на обоих американцев. — «Сейчас будет бой петухов», — сказал он мне по-русски, и насмешливая складочка зазмеилась под его усами.

Мистер Карсон выпрямился. Его брови сделали нетерпеливое движение, но тотчас же лицо приняло выражение вежливого спокойствия и, слегка приподняв шляпу, он сказал:

— Весьма возможно… Этот джентльмен, наверное, считает вместе с населением чикагских кладбищ.

И, поклонившись, он проследовал дальше, оставив чикагца с разинутым ртом, с которого не успело сорваться возражение… Потом он быстро поднялся и пошел вдоль палубы… Мой товарищ провожал его с улыбающимися глазами…

— Совершенные попугаи, — сказал он. — Колокольный патриотизм в самой наивной форме… Еще Диккенс отмечал эту черту американцев…

Так шло и дальше. Мой лукавый соотечественник умело интервьюировал свою жертву, продолжая черта за чертой раскрывать смешные стороны янки. Слабостей оказалось много; интересовавший нас мистер Джаксон оказывался весьма посредственным во всех отношениях субъектом с наивно буржуазным миросозерцанием. И мы, двое русских наблюдателей, предавались характерному загранично-русскому злорадству. Вот они, хваленые сыны заатлантической республики…

Однажды я опять застал моего товарища и мистера Джаксона за разговором. Океан слегка волновался. Дамы на палубу не выходили, мистер Джаксон был свободен и, видимо, в ударе. Он говорил очень оживленно. Мой спутник держал в руках записную книжку и на лице его играла лукаво-почтительная улыбка…

— Мы обсуждаем еврейский вопрос, — сказал он. — Мистер Карсон четверть часа назад похвалил евреев, и теперь «наш» не может успокоиться. Он поучает меня аргументами, точно сейчас выхваченными из наших уличных газеток… Продолжайте, сэр, — почтительно обратился он к собеседнику. — Все, что вы говорите, так ново и интересно…

Мистер Джаксон, которому льстило почтительное внимание наивного русского, продолжал свои поучения… В то время дела Бейлиса еще не было… Но, кроме «ритуала», весь остальной жаргон наших антисемитских листков был на лицо: «еврейский характер» рисовался самыми ужасными чертами.

На дальнем конце нашей палубы раздался пронзительный звук гонга, звавшего к ленчу…

— Благодарю вас, сэр, — сказал мой товарищ. — Я с большим удовольствием ознакомился с высказанными вами взглядами, и уверен, что все это будет чрезвычайно ново, для нашей прессы… У меня остается еще немного времени для последнего вопроса…

— Что еще вам угодно знать? — спросил Джаксон.

— Дело за выводом из этой поучительной беседы. Итак, без сомнения вы стоите против равноправия евреев?.. Вы желали бы закрыть для евреев границу?.. Живущих уже у вас ограничить в правах?.. Например, установить черту, дальше которой они не могли бы селиться?..

По мере того, как он говорил, брови американца приподымались, образуя острый угол, и он смотрел на говорившего с видом такого сожаления, что тот немного смешался.

— Откуда вы заключаете все это? — спросил Джаксон холодно и несколько сурово.

— Но… ведь вы так не любите евреев…

Завывание гонга стало приближаться к нашему концу. Мистер Джаксон поднялся и, застегивая свое пальто, сказал:

— Одно из другого не следует. Вы сделали плохой силлогизм: заключение не соответствует посылке.

— Но, сэр…

— Я не люблю этого народа, это верно. Но из этого не следует, что я требую ограничения прав…

И подумав мгновение, как будто подыскивая для нас наиболее понятную форму объяснения, он продолжал:

— Вот нас зовут к столу… Должен сказать вам, сэр, что я терпеть не могу зеленого горошку… Таков мой личный вкус. Но из этого, русские джентльмены, никак не следует, что я в праве требовать, чтобы зеленого горошку не подавали к столу… Может быть, другие любят…

И, выпрямившись еще более, он прибавил:

— Что касается остального, то… как американец, я чувствовал бы себя оскорбленным, если бы были неполноправные граждане в моем отечестве… Чтобы, например, житель Кентукки не имел права свободно дышать воздухом Иллинойса… Боже мой! Что за идея!..

И он пошел вдоль борта, прямой и вытянутый, и во всей его фигуре чувствовалось что-то особенное. Как будто он действительно был оскорблен. Встретив у выхода из курилки мистера Карсона, своего недавнего антагониста из Нью-Йорка, он дружелюбно взял его под руку и стал что-то оживленно сообщать ему. По тому, как тот повернулся в нашу сторону, можно было догадаться, что они говорят о нас, русских, делающих несоответствующие выводы из посылок.

Мы переглянулись. Полминуты пробежало в смущенном молчании. Потом мы оба засмеялись…

— Rira bien, que rira le dernier [9]. Надо признаться, последним смеется на этот раз «наш» плохонький американец, — сказал мой насмешливый товарищ… — И заметили вы, какое у него в эту минуту было лицо…

Да, положительно умное… Может быть потому, что устами нашего плохенького американца говорил в эту минуту опыт и мудрость великого народа, у которого есть уже твердо выработанная аксиомы…

— А негры, — нерешительно и задумчиво сказал мой товарищ. — Что ж… Негры «черный горошек», которого терпеть не могут американцы. Но это область нравов, а перед законом негры все-таки равноправны… Любить, не любить… это неуловимо и капризно, а справедливость обязательна, как аксиома…

Входя в обеденный зал, я чувствовал некоторую неловкость… Как будто все американские взгляды должна были повернуться на нас, представителей нации, не знающей еще правовых аксиом, которые делают детски неправильные выводы из посылок…

Но это была ошибка. За столами стоял обычный шорох, стук тарелок, вилок, ножей, звон стаканов, сдержанные разговоры. «Наш американец» сидел рядом со своей смешной Дульцинеей, и вид у него был опять фатовской и самодовольный. Но мне казалось, что в будни пароходного табль-д’ота [10] вошло для меня что-то неуловимое и значительное, что легко может изменить вид этой разнохарактерной толпы, как изменилось лицо «нашего американца» в конце разговора.

И действительно, через несколько недель мне пришлось присутствовать при одном из тех порывов общественного мнения, которые проносятся порой, как порыв бури над зыбью океана… Очень много смешного в будничном тоне американских газет, в их погоне за сенсацией и рекламой, в их мелочных интервью… Но тут вдруг все это отодвинулось, и господствующая нота американской прессы стала глубока и значительна. Из-под суеты дня в передовицах, в статьях, в речах ораторов на митингах то и дело звучали голоса прошлых поколений, строивших в этой стране основы свобода и права, голоса Линкольнов, Гаррисонов и Дэвисов…

Поводом опять был еврейский вопрос и незнание аксиом, проявленное одной из нации старого континента. И я думал, что, быть может, где-нибудь в своем квартале мистер Джаксон, «не любящий зеленого горошка», — произносить или, по крайней мере, сочувственно выслушивает речи об аксиомах человеческого права и вотируете соответственные резолюции…

Потому, что он твердо знает, что «любовь» капризна. Она, как благодать, веет иде же хощет… А справедливость обязательна, как воздух…

  1. Г. С. Сватиков «Народовольцы» http://www.pseudology.org/Narodovoltsy/
  2. Письма В. Соловьева к Ф. Б. Гецу, стр. 18.
  3. Там же, стр. 59.
  4. Там же, стр. З1.
  5. Такое обоснование этой нашей обязанности нисколько не противоречит никаким взглядам на сущность исторического процесса, более того: при любых взглядах это обоснование является единственным. То или иное понимание хода исторического процесса может лишь отразиться на приемах практической работы в направлении к достижению поставленной задачи и на прогнозе, который можно поставить для такой работы. Но самая задача не может быть обоснована с точки зрения исторического процесса. В процессе борьбы за уравнение евреев в правах с нами можно и придется доказывать, что это уравнение не грозит русскому народу никакими бедами, что народ наш и достаточно многочислен, и достаточно одарен, и достаточно восприимчив к культуре чтобы спокойно встретить «еврейскую конкуренцию» и не бояться «еврейского засилья», а народ еврейский не содержит в себе тех ужасов, которыми наделяет его воображение антисемита. Но обосновывать обязанность для русского настаивать на уравнении евреев в правах с русскими, этими соображениями нельзя и даже недопустимо, ибо а contrario это давало бы право допускать принципиально возможность неравенства в правах внутри одного и того же государства представителей разных национальностей в интересах обеспечения господства правящей национальности, то есть другими словами это значило бы принципиально оправдывать порядок вещей, при котором господство обеспечивается мерами насилия, а не достигается в процессе культурной работы. Конечно необходимо признать, что, при известных условиях хозяйственной жизни страны, неустранимы известные общественные и политические институты, и что для достижения задачи раскрепощения евреев в России необходимо наступление определенных политических условий, но всеми этими соображениями нельзя обосновать право евреев на раскрепощение и обязанности для русского бороться за это право, как за свое собственное дело. Обоснование здесь одно, только одно и нет никакого другого: еврей -человек и русский гражданин, несущий все обязанности русского гражданина, и потому его право -быть равным каждому русскому гражданину. А для русского нестерпимо иметь рядом с собою такого же человека и такого же гражданина по обязанностям, как он сам, но без прав только потому, что он — еврей. Мы считаем необходимым все это сказать, потому что уже имели случай встретиться с очевидными недоразумениями, когда люди требовали другого обоснования, искренно уверенные, что к этому их обязывает их понимание сущности исторического процесса или их взгляды на методы общественной и политической деятельности. На самом же деле приведенное нами обоснование, помимо того, что оно весьма древнего происхождения, не вносит никаких перемен в приемы этой деятельности. По-прежнему осуществить эту задачу можно и осуществлять ее обязательно не какими-то новыми мерами этического характера, а все теми же самыми способами деятельности политической и общественной. И если все-таки такое этическое обоснование нами, несмотря на его древность, настойчиво выдвигается, то только потому, что это обусловливается потребностями переживаемого момента, когда в процессе самоопределения национальностей совершенно определенно намечается грозная опасность разрешать вопросы о взаимоотношениях национальностей в пределах одного и того же государства по принципу защиты всеми мерами включительно до всех способов насилия господствующей национальности от всех других.
  6. Письма В. Соловьева к Ф. Б. Гецу, стр. 39.
  7. «Южные ведомости» № 10.
  8. Когда настоящий сборник был задуман, и составлялся список его сотрудников, В. Г. Короленко находился за границей и, из-за трудности сообщений, нельзя было с ним списаться. Как только В. Г. вернулся в Россию, редакция почла своим долгом обратиться к нему с просьбой о принятии участия в сборнике, на что немедленно было получено любезное согласие. К сожалению, из-за указанных обстоятельств настоящая статья была получена, когда печатание сборника подходило к концу, почему она и помещается не в обычном порядке расположения материала. — Редакция.
  9. Хорошо смеется тот, кто смеется последним.
  10. Общий стол в гостинице, когда жильцы обедают все вместе и кушают одни и те же блюда, а не заказывают себе отдельно по карте.